Василий Иванович неожиданно постучал в окно. И Виктор выскочил на крыльцо.
— Останешься здесь старшим, — сухо сказал Василий Иванович, сердясь на себя за то, что недосмотрел и позволил тогда напиться этому мальчишке. — А я — в. Степанково, насчет Дёмши.
Трое суток раскачивает ветер труп Дёмши. И все это время он непрерывно поворачивается лицом то в одну, то в другую сторону. Будто высматривает, как ведут себя односельчане после его смерти.
Трое суток по приказу коменданта висит труп Дёмши. И трое суток ни один человек, если не считать новых полицаев, не проходит улицей мимо него. Словно чувствуют люди какую-то вину перед Дёмшей и не могут ее простить себе.
А хата, в палисаднике которой стоит береза, как-то незаметно опустела. Кажется, еще сегодня утром к ее маленьким перекосившимся окнам лепились детские мордашки, кажется, еще сегодня утром из трубы жиденькой ниточкой тянулся дым, а сейчас в хате никого нет. И дверь подперта колом. Да еще над дверью появилась какая-то темная икона, «обихоженная» мухами. Под ней — пустая лампадка.
Василий Иванович один на улице. За спиной у него винтовка. На рукаве — повязка полицейского.
7
Первое, что бросилось в глаза, когда вошел в Степанково, — на улице перед комендатурой было необыкновенно много солдат, они быстро лезли в кузова машин, стоявших короткой колонной. Десять машин насчитал Василий Иванович. И еще заметил, что коменданта здесь нет.
Переждав в переулке, пока не ушла из Степанкова концевая машина с немцами, Василий Иванович решительно зашагал к комендатуре, у крыльца которой, нахохлившись под дождем, парой дежурили немец и полицай.
— К гауптману фон Зигель! — громко заявил он, поравнявшись с караульными. Те будто не слышали.
И вот он снова в знакомом кабинете, стоит шагах в трех от стола и спрашивает, словно рапортует:
— Согласно вашему приказу враг нового порядка, казненный три дня назад, еще висит на устрашение всем прочим. Разрешите снять или какие другие распоряжения будут?
Фон Зигель сегодня зол. Виной тому письмо отца, которое утром привез старинный друг дома. Веря в порядочность почтальона, отец откровенно пишет, что, по его мнению, наступление под Москвой уже провалилось, хотя немецкие армии кое-где еще продолжают продвигаться на восток. К этому выводу отец идет шаг за шагом, с дотошностью потомственного военного анализируя каждый этап войны на русской земле.
Да, в ночь на 22 июня на русском фронте вермахт бросил в бой 190 дивизий, то есть около пяти с половиной миллионов солдат, в совершенстве овладевших наукой войны. Их действия обеспечивали 3712 танков, 4950 самолетов и 50 тысяч орудий. Колоссаль!
И вся эта армада на первом этапе войны успешно продвигалась вперед, окружая и рассеивая части Красной Армии; старалась уничтожить, а смогла только рассеивать.
К чему это привело? Части русских, просочившись через фронт, вновь возникали на пути вермахта. Именно в этом и кроется одна из причин того, что уже под Смоленском три советских генерала — Лукин, Курочкин и Конев — полтора месяца на равных противостояли войскам самого фон Бока.
Так, незаметно и внезапно, начался второй этап войны, логическим продолжением которого стала неудача вермахта под Москвой, где генерал Жуков заставил бежать (бежать!) прославленных немецких гренадеров!
А вот эти строки письма отца врезались в память дословно: «Конечно, любая победоносная армия может иметь в своем послужном списке и поражения (одно не исключает другого), однако не такие победы, после которых, побежденному присваивается почетное воинское звание — гвардия. Одно это говорит о многом, сын мой».
Что ж, возможно, отец во многом и прав как тыловик, который располагает какими-то точными данными, но зато не знает конкретной обстановки на многочисленных фронтах.
Да, вермахт несет под Москвой неожиданно очень большие потери: только за октябрь выбыло из строя более ста тридцати тысяч верных солдат и офицеров фюрера.
А известно ли тебе, отец, что у русских под Москвой, как установлено разведкой, всего примерно три с половиной тысячи орудий и минометов против семи с половиной тысяч немецких?
По тем же данным, у русских на весь фронт только девяносто или около того зенитных орудий!
Даже этих чудовищных «катюш», знаешь, отец, сколько у русских? Не больше десяти установок!
И все это почти на четыреста километров фронта!
Конечно, эти данные еще нуждаются в проверке, уточнении, но они явно близки к истине. Так не рано ли, отец, ты вынес свой приговор?
А вот сокровенные мысли доверил бумаге — страшная ошибка: у гестапо много добровольных помощников.
Мысль о том, что содержание письма уже известно гестапо, и волновала фон Зигеля. Он даже подумывал, а не предпринять ли ему контрманевр, который обеспечил бы его личную карьеру, когда в кабинет вошел Василий Иванович — Опанас Шапочник. Вошел решительно и четко изложил просьбу. Это понравилось фон Зигелю, и он не выгнал его, как намеревался сначала, лишь спросил предельно сухо:
— Ваш начальник — господин Свитальский. Почему вы пришли ко мне?
— Виноват. Приказание отдано лично вами, и я считал…
— Ваше дело — считать жидов, комиссаров…
— Никак нет, этих считать не намерен, — осмелился Василий Иванович перебить коменданта, почувствовав, что именно сейчас можно выиграть многое. — Их буду уничтожать!
Подобие улыбки скользнуло по хмурому и надменному лицу коменданта, но он спросил по-прежнему холодно, официально:
— Есть еще что?
— Я провел в деревне разъяснительную работу. И Афанасий Кругляков просит зачислить его в полицию, клянется насмерть стоять за новый порядок.
Четкий шаг к столу, и заявление Афони ложится перед фон Зигелем. Тот, словно боясь запачкаться, берет его за уголок, пододвигает к себе, рассматривает.
— Кто есть он?
— Вполне надежная личность: отец из раскулаченных. Так сказать, свои личные счеты с Советами.
Фон Зигель неслышно барабанит пальцами по столу, в упор смотрит на Василия Ивановича и молчит. Преданным слугой замер Василий Иванович, напрягся, чтобы не моргнуть под тяжелым взглядом коменданта, а у самого дрожит каждая жилочка: «Какую еще пакость замышляешь?»
А комендант доволен и тянет время лишь для того, чтобы слуга проникся большим уважением к тому решению, которое будет сейчас принято.
Наконец фон Зигель отбрасывает заявление Афони на край стола и говорит:
— В полицию ему рано. Держать в поле зрения, изучать… Что есть еще?
— Сначала одна гражданка, а потом и другие высказали мысль, что я как старший полицейский обязан не только охранять новый порядок, но и всячески ратовать за него. Как говорят у советских, я должен стать агитатором за него.
«Ты, кажется, умнее, чем я думал», — мелькает у фон Зигеля, а говорит он только одно слово:
— Слушаю.
— Я согласен с этими гражданами, каждый полицейский должен быть агитатором.
— Собрания? Митинги?
— Лучшая агитация — победные сводки вермахта. Вот и зачитывать их народу. Ежели даже два человека соберется — читать.
Комендант в этом предложении не усматривает ничего затаенного, не догадывается о том, что сводки командования вермахта нужны самому Василию Ивановичу и его товарищам, чтобы хоть приблизительно знать положение на фронтах, и милостиво разрешает:
— Можете каждый день присылать за сводками, я распоряжусь.
И тут с языка Василия Ивановича неожиданно срывается слово, от которого за версту разит рабской покорностью:
— Спасибочко!
Комендант кивает. Василий Иванович четко поворачивается и идет к двери, без грохота, но твердо ставя ноги.
— Айн момент.
Василий Иванович оборачивается. Пачка сигарет летит ему почти в лицо.
— Прозит!
Около часовых Василий Иванович демонстративно распечатывает пачку сигарет и спрашивает:
— Пан Свитальский у себя?
— На операции, — охотно отвечает полицай и, понизив голос до шепота, поясняет: — Нефедовских карать поехали. Там они двух ихних укокошили, — и покосил глазом на немца: дескать, вот этих.