Этот скандал, случившийся при поступлении, был многими в тогдашнем моем окружении воспринят чуть ли не как геройство. Керя Халуганов, не скрывая своего восхищения, рассказывал о том, как он спорил с комиссией при поступлении, что было, конечно, выдумкой.
Фелицата Трифоновна рассказывала об отставном кагэбэшнике, которого устроили в театр администратором, и он весь театр подмял под себя. И третировал всех, пока не сошел с ума, и не отправился на принудительное лечение.
«Был громадный театр, громадный регион, тогда невероятно богатый и буквально за полгода этот друг зажал театр так, что ни директор, ни главреж и пикнуть не могли. Эти волки, люди очень весомые, ходили по струнке перед ним. А потом произошла такая вещь, а точнее, страшная история. Ну, что такое главный администратор? Работа там текущая. А он сошел с ума тихонечко, об этом никто не знал, никто этого не заметил. Он сошел с ума, наверное, уже в тот момент, когда его понизили, поперли из Комитета, но этого никто не знал, и он где-то полгода правил театром. Причем подходил к режиссеру и говорил: „Что вы делаете? Да я вас сейчас в Сибирь упеку. Давайте-ка, делайте так вот и так“. От этого прессинга все изнывали, а прокололся он тогда, когда в театре делали ремонт. Пришел, увидел отремонтированный туалет в зрительской части и разорался: „Да вы что? Разве такие унитазы можно ставить?! Вот у нас в Комитете сейчас поставили чешские унитазы. Ну-ка, ломайте это все. Я вам пришлю настоящие унитазы“. Ну, это дело все демонтировали, сняли и действительно унитазы стали прибывать. Причем, чешские, удивительные. Связи у него остались обалденные. Ну, полковник КГБ в то время, сам понимаешь. Сначала все обрадовались, но потом, когда этих унитазов перевалило за сто… Все задумались и взяли, позвонили его бывшему начальству. Объяснили ситуацию. И те вдруг сказали: „Да он, может, с ума сошел?“. После этого вызвали врача, он стал буен в тот момент, когда его вязали. Но главное, что потом еще в течение года приходили унитазы. Он списался, созвонился со своими бывшими сослуживцами. А те были на постах, по всей стране, влияние имели безграничное. Унитазов пришло дикое количество, где-то штук пятьсот на театр, в котором вообще, если все везде заменить, хватило бы двадцати. Приходили разные – и в цветочек, и в ягодку, и в крапинку, и в полосочку, каких не видели никогда. Он все связи свои поднял. И потом он уже лежал в психушке, а унитазы все шли и шли. Из Мурманска, из Одессы. Это хохма».
Утешали меня, как могли, но мне было не до смеха. Мне странным казалось, что я не желая того вовсе, постоянно попадаю в конфликтные ситуации, ничего специально для этого не предпринимая. Леонид объяснил это так:
– Система восприняла тебя, как зерно, из которого можно муки себе намолоть для сытных лепешек и пустила тебя в жернова. А зерно оказалось не сытное, а жемчужное, скорее даже, алмазное. И такой прочности, что жерновам оказалось не под силу тебя смолоть. Вот от этого конфликты. Они будут в твоей творческой, да и не только творческой жизни постоянно. Любой здравомыслящий человек, со своим внутренним миром, неизбежно входит в конфликт с существующей действительностью. И это невзирая на политическую систему, при которой живет государство. Это закон природы, – не хочешь быть растением, травой, которой кормят скотину, – поднатужься и стань скотиной, чтобы жрать траву. Других должностей в этом мире нет. Если же ты, нечто совершенно иное, непонятное, то станешь изгоем, отвергнутым и всеми теми травами и зернами, которые идут на перемолку-перетерку, и тем скотом, что этой перемолкой-перетеркой питается. В лучшем случае, объявят отходами, как в свое время Ленин интеллигенцию и постараются забыть. В худшем – попытаются избавиться, уничтожить. Всякий самородок должен заблестеть, ослепить, сделать так, чтобы его заметили. Ты должен будешь всю свою жизнь доказывать свое право на существование. Самое трудное еще впереди.
После провала на вступительных я ночевал у Леонида и утром, невольно стал свидетелем его объяснения с матерью. Леонид кричал, собственно, от его крика я и проснулся. Прислушавшись, услышал следующее:
– Вы все – старые пердуны! – кричал Леонид. – Вы все обалдели! Вы не понимаете, что этот человек прав. Вы у него должны учиться, и не потому, что учатся только у молодых, а потому, что он говорит то, что думает и не оглядывается на тех, при ком что-то можно говорить, а что-то нельзя. Вы – ублюдки! Вы убрали человека, который мог вам подсказать что-то важное, который мог вдохнуть в вас жизнь, дыхание Духа Живаго. Я вас после этого просто презираю и ненавижу!
– Я сама днем и ночью об этом думаю, – отвечала ему спокойно Фелицата Трифоновна. – Я поговорю с Семеном.
И поговорила.
В жизни страны происходили перемены, важные перемены, иначе такого разговора и быть не могло, а он состоялся. Затем Скорый переговорил со мной.
– Ну, что ж, молодой человек, – сказал Скорый, – хотите потерять год, ходите ко мне. Я буду смотреть на Вас, вы будете смотреть на меня. Будем вместе чему-то учиться. Если я пойму, что вы талантливее кого-то, я этого кого-то отчислю, а вас возьму на его место. Но обещать ничего не могу. Знайте наперед, что вольных слушателей на курсах ненавидят. Вы станете символом занесенного топора. Занесенного над головой каждого учащегося. И за этот год вам вместе с курсом предстоит пройти огромный путь от ненависти до любви. Ведь вам нужно будет доказать, что вы действительно самый талантливый. А курс может и не понять, может возненавидеть. Что будет в порядке вещей, поскольку все самовлюбленные, заносчивые и с определенными амбициями. Учтите и то, что стипендию вам платить никто не будет. И это теперешнее ваше положение продлится ровно год. Вольных слушателей берут на год, после года решают, что с ними делать. Или сдаете экстерном все экзамены за первый курс и вас зачисляют на второй или просто скажут «до свидания» и попрощаются.
Это, конечно, была победа, тем более Леонид говорил, что меня могут зачислить уже и после зимней сессии.
Глава 11 Трудовой семестр. «Картошка»
Приходилось засучивать рукава, впереди у меня был трудовой семестр, а далее – уборка картофеля.
Трудовым семестром называлось восстановление института после той разрухи, которую несла с собой толпа поступавших. Припахивали, выражаясь студенческим языком, разумеется, поступивших. Кто-то трудился в самом ГИТИСе, кто-то в общежитии. Начинался трудовой семестр с первого августа. Я, как официально не числящийся, думаю, мог бы и проигнорировать все это, но мне хотелось быть со своими ребятами повсюду, не только в учебе, но и в труде. А, если честно, то у меня, «в списках не значащегося», лишенного прав, последнего среди равных, можно сказать, и выбора не было. Мне нужно было стараться, стараться изо всех сил. Но к первому августа я не успел, нужно было рассчитаться со стройкой, съездить домой, я приехал в ГИТИС к пятнадцатому августа, к середине трудового семестра. Я заготовил оправдательные документы, но их даже не спросили, никто мне даже слова не сказал. Дали фронт работ: «тут помой, там подкрась», и я засучил рукава.
На второй день я понял, что все это бессмысленно, что это никому не нужно. И краска плохая, и никого не интересует, делается ли все на совесть, или абы как. Такой пример. Покрасил я утром дверь, прихожу вечером и вижу на моей двери след ступни, то есть след от удара ногой, а от двери по полу идут эти белые следочки. Я говорю, надо закрасить. Мне говорят «не надо, занимайся другим». И стало мне ясно, что этот след на двери останется, если и не навсегда, то до следующего трудового семестра точно. Ну, что на это скажешь? Делал то, что говорили, старался трудиться на совесть.
После работы купались в Москве-реке или Измайловских прудах. Затем, там же, в Измайлово, под аккомпанемент Савелия Трифоновича отплясывали на пятачке с дамами, которым «за тридцать».
В сентябре забурлила жизнь. Я пришел в институт вместе с Леонидом на день студента и видел, как ему и всему моему курсу, кроме меня, разумеется, вручали студенческие билеты. Вспомнилось волнение Гарбылева Николай Василича при получении паспорта.