После того, как Бландина выбрала меня, я сделал было попытку за нее заступиться, хотя, честно говоря, не хотелось, хотелось совершенно другого, но как увидел эти мужские безутешные слезы и что он прямиком через проезжую часть пошел, прямо под колеса (машины сигналили, он не обращал внимания), так и последнее желание мстить сразу же пропало. Да и смотрю, у Бландины на лице, от его оплеухи, только румянец розовее сделался, – оплеуха ей на пользу пошла. Что же было потом? Было во что. Три дня и три ночи мы безвылазно провалялись в постели. Ни в магазин, ни на улицу не выходили. Все, что в доме было, съели. На третий день засохший хлеб уже размачивали. Есть уже было нечего. Ну, а на четвертый день я сказал ей, чтобы шла к мужу. Она стала умолять, чтобы я ее не прогонял. Я психанул, избил ее сильно. После чего просил прощения, целовал синяки, говорил: «Живи, сколько хочешь». Сходил в магазин, купил продуктов, снова трое суток провалялись в постели. Снова все повторилось. Ели остатки засохшего хлеба, запивая его пустым кипятком. Избегали встречаться взглядами.
Тут уж она сама, не дожидаясь побоев, молча оделась и пошла к мужу. Я ее останавливать не стал.
– Неужели же до того вечера, ты ее так-таки ни разу и не видел? – поинтересовался я.
– Почему не видел? Видел. Помню, встретил ее у «Метрополя» с мужем, он был в белом костюме, а она в розовом платьице. Мы с Халугановым мимо шли, так друзья ее мужа остановили нас, попросили поздравить молодоженов. Бландина совсем невзрачная была, запомнились только глаза и необыкновенное имя. Затем была нечаянная встреча на Большом каменном мосту. Мимолетная, секундная встреча. Прошли мимо, оглянулись, посмотрели друг на друга и пошли дальше, каждый своей дорогой. Затем встретились в метро. Я шел с огромной сумкой, набитой продуктами, а она тогда была в черном парике. Черный цвет ей не идет, она этот парик никогда впоследствии не надевала, но тогда была в нем. Идет она, я за ней следом, и что же? Милиционер на станции, вместо того, чтобы смотреть на нее, во все глаза смотрел на меня. Тут надо пояснить. Они, то есть менты, почему-то меня за проверяющего принимали и все всегда, как перед проверяющим трепетали. Она этого не знала, ей казалось странным, что на нее не смотрят, а смотрят на кого-то еще. Оглянулась посмотреть, а это опять я! Снова глаза наши встретились, можно сказать, взглядами поцеловались. Мы молча прошли через турникет и, как прежде на мосту, разошлись в разные стороны, упорные в своем притворстве. Она-то давно уже была не прочь познакомиться, да меня гордость заела, думаю, на мосту не остановилась, убежала, а я этого не прощаю. Ну, в общем, как бы мстил. А может, осторожничал, не знаю. И последняя встреча перед схваткой паучьей была в переходе на Пушкинской. Иду я по переходу, смотрю, кто-то, отвернувшись к кафельной стенке, делает вид, что в сумочке роется, голову при этом туда наклонив. Хотел было подойти, спросить: «Это кто от меня прячется?». Да не о том голова тогда думала, мимо прошел. А она тогда в белом плаще была, в черных брюках, в черных блестящих туфельках. Пройти-то я мимо прошел, а как вышел из перехода, остановился и стал смотреть на другую сторону улицы, ждать. И дождался. Вышла эта птица из перехода и пошла через поперечную улице Горького дорогу. В сторону памятника Пушкину. Если, думаю, тебе нужно было туда, то зачем же ты из перехода вышла здесь? Под землей бы спокойно и дошла себе. А затем ты, думаю, вышла и идешь, рискуя, через проезжую часть, чтобы лишний раз мне показаться, да заодно посмотреть, узнал ли я тебя или нет. Ну, то есть, что это она в сумочке рылась, якобы от меня прячась. Стою, наблюдаю, оглянется или нет. Прав я или это все плод моей больной фантазии. Идет спокойно, независимо, как бы даже задумавшись о чем-то о своем, и вдруг, откинув волосы назад и слегка повернув голову, взглянула. Посмотрела точно мне в глаза. Какое-то мгновение, миг, доля секунды, но и она и я все поняли. Она продолжала идти, как шла, спокойно и независимо, но при этом теперь уже точно зная, что я ее помню, что я о ней думаю, что я ее узник. И я тогда уже точно знал, что она меня хочет, что я хочу ее, и что ни одна женщина в мире мне не даст того, что я могу получить от нее. И время пришло – получил.
– А что же теперь?
– Что теперь? Теперь она снова живет с мужем и снова смотрит на меня глазами сучки, у которой течка. Только зря она так смотрит. Я уже не тот кобелек, который вскочит, когда она захочет. Пусть ищет себе бобиков в другой стороне.
Вскоре после этого разговора пришел Керя. Принес шоколадных конфет «Ласточка» и три бутылки вина.
– Оригинальный напиток, изготовлен из суррогатов спиртсырья и пищевых отходов, – сказал Леонид, якобы читая все это на этикетке. Он сказал это с той обреченностью в голосе, с которой должно быть осужденные на смертную казнь, говорят свое последнее слово.
Я взял одну из бутылок, взглянул на нее и ничего из услышанного от Леонида там не обнаружил. Но я-то читал по этикетке, а он определял по виду содержимого в бутылке и был, конечно, прав. Такой заразы я еще не пил, быть может, еще и потому, что это была новинка. Что называется, по мозгам дала она нам хорошенько и как-то неблагородно дала. Подкравшись незаметно, оглушила дубиной суковатой и все. Опьянение было нехорошее, тяжелое, порождавшее злобу. Ненавистна стала и река, и купание, и казавшийся приятным до употребления вина вечер. Путаясь в своих ногах, будто их не две, а двадцать две, я плелся за Керей и Леонидом, которые тоже, в свою очередь спотыкались на ровном месте. Шли к Леониду, чтобы упасть и проспаться.
Заметив, что магазин «Мелодия», мимо которого мы проходили, работает, зашли туда. Поднявшись с помощью перил на второй этаж, подошли к отделу «Классическая музыка». Леонид попросил молоденькую продавщицу поставить на проигрыватель пластинку Шопена. Я сначала не заметил в этом никакого подвоха, решил, что душа, истосковавшаяся в казарме по прекрасному, требует для себя музыкальной пищи. Но, как только девушка выполнила его просьбу, и в магазине зазвучал такой знакомый по кладбищам похоронный марш, я понял, что Леонид дурачится, и прекрасная музыка ему вовсе не нужна. Поняла это и девушка-продавщица, поспешно приподнявшая пальчиком иглу проигрывателя, скороговоркой спросившая:
– Будете брать или другие вещи послушаете?
Возмутившись ее самоуправством, Леонид велел опустить игральную иглу на прежнее место. Девушка покраснела, повела рукой и бессмертная музыка, наводящая смертный ужас на всех присутствующих воспоминаниями о потерях, снова зазвучала в магазине. Мы слушали ее до тех пор, пока я не сказал, что меня тошнит. Я солгал, мне просто было жалко продавщицу, но, как только я вышел из «Мелодии», меня и в самом деле стало мутить, и вывернуло наизнанку. Не знаю, насколько это показалось заразительным, но моему примеру тут же последовал и Леонид. Керя к нашему дуэту не присоединился. Он улыбался, глядя на нас. Улыбался так, как улыбается только младенец, сидящий в люльке, видя перед собой своих уставших, измученных родителей.
Когда пришли к Леониду, он включил видеомагнитофон и поставил фильм с Чаплиным. Принес водку, коньяк, и наша культурная программа продолжилась. К тому времени я уже поднаторел в пьянках и научился не смешивать напитки. Халуганов же не соблюдал этих правил, и словно намеренно чередовал, пил то одно, то другое. Скоро стал очень болтлив, стал рассказывать о своей последней пассии.
– Она журналистка, у нее тысяча идей. Она хочет, нарядившись попом, нырнуть в озеро и отпустить грехи рыбам. Хочет родить двух малышей-близнецов и отдать их на прокормление волчице, чтобы волчица воспитала из них Ромула и Рема. Сама же согласна в это время своим молоком кормить ее волчат. Она разыскала старого чекиста, того, что осуществлял расстрелы на Лубянке и готова с ним сожительствовать, чтобы заполучить последнюю фотографию Мейерхольда. Вы же знаете, что после расстрела его сфотографировали для отчетности. А расстреливали с контрольным выстрелом. Она мечтает опубликовать в своей газете эту фотографию Мейерхольда с четырьмя дырками в голове. Два входных, два выходных отверстия. И даже название уже придумала для статьи, и для этого фото: «Художнику от власти, на вечную память».