Эти два автора открылись мне почти одновременно. Платонов и Набоков – писатели совершенно разного толка, знака, наполнения, и оба гении. Один вернулся к читателям после многих лет гонений. Другой свалился на нас из эмигрантского небытия. Даже удивительно, что такие мои серьезные «открытия» были сделаны самостоятельно и в общем литературно «невинным» человеком… В течение очень многих лет я Набокова боготворила, но с годами это закончилось. Хотя время от времени радости с Набоковым происходят: например, прочитанная поздно «Камера обскура» вызвала радость и восторг – читательский и человеческий.
Эта тема чрезвычайно важная: чем отличается талантливый писатель от гениального. В те же годы я для себя это определила таким образом: гениальный писатель расширяет человеческий мир. Нечто, бывшее в языке невыразимым, гений переводит в область выразимого – и человеческое сознание расширяется, пройденное гением расстояние становится доступным для людей посредственных. Так было с Набоковым. Безусловно, такие вещи существуют и по сей день, хотя сегодня люди очень целенаправленно занимаются «озвучиванием» невыразимых вещей. В пятидесятые годы XX века такой задачи, как мне кажется, не стояло. Может, я ошибаюсь…
Надо сказать, радость чтения от меня сейчас в большой степени ушла. Может, возрастное отупение, а может, просто не попадается то, что может произвести новый переворот. Во всяком случае, в детстве чтение было очень существенно…
Я – 1943 года рождения, то есть в год смерти Сталина мне было десять лет. Мама работала биохимиком в медицинском учреждении – ее тогда выгнали с работы. Тень, нависшая над семьей, чувство опасности, которое постоянно передавалось через взрослых, – всё это тоже имело значение. Первые мои рассказы, написанные довольно поздно, поскольку прозу я начала писать поздно, в большой степени связаны с детством, с потребностью вернуться туда, прожить и заново расставить точки… Это было чрезвычайно для меня полезно. Я человек, у которого страхов в жизни делается всё меньше и меньше. Я и по натуре не очень боязлива, и есть у меня сознательное отношение к страхам как к вещам, которые должны преодолеваться, изживаться… Поэтому второе, умозрительное «проживание» детства имело, наверное, для меня еще и терапевтическое значение. Меня туда и по сей день очень часто «приглашают» – заглянуть, что-то найти…
Беседовал Альберт Розенфельд.
Журнал «Медведь», январь 2012
Читая «Дар» Владимира Набокова
Скорость ошеломляющая, ускорение, предполагающее существование иной физики мира, кроме той, что освоена к началу XXI века. С вызывающей головокружение и тошноту, глазом не измеряемой быстротой расширяются границы мира, границы сознания.
Куда девалось медлительное созревание жизни – долго собирающийся дождь, нескончаемое взбивание земляничного мусса полной женской рукой с ямкой на локте, распухшие вот уж две недели желёзки?
Кончилось неторопливое русское время. Приглашенная к действию нажатием кнопки дождевальная машина молниеносно освежит асфальт, блендер взобьет в тридцать секунд лучшего качества искусственный белок, сахарозаменитель и земляничный порошок в бескалорийный коктейль, а распухшие желёзки утихомирятся с одного укола антибиотика…
Все человеческие проблемы – смотри по списку, от «родился» до «умер» – решаются эффективнее бизнес-администраторами, чем сомнительными высшими силами – парками, мойрами, Ангелами высшего звена, даже самой Девой, к которой массово прибегают за разрешением технических вопросов, не имеющих к ней никакого отношения.
В XX веке сделано научных открытий в тысячи раз больше, чем в предшествующем, XIX. Количество информации, которым обогатилось человечество, уже не умещается даже в самой гениальной голове.
Да бог с ней, с информацией! А что происходит с языком? Вопль компьютерного воляпюка – «Букаффмнога!»
Язык созидает мир, язык его описывает. Мы знаем то, что можем выразить с помощью языка. Остальное – ценное, но – увы! – животное мычание.
Пространство выразимого и выражаемого языком огромно. Но не бесконечно. Языки как явления – или как существа? – переживали лучшие и худшие времена: расцветали, увядали, иногда и умирали, как латынь и древнегреческий.
В русской литературе в прошлом веке произошло чудо, именуемое «Владимир Набоков». Писатель-эмигрант, юношей покинувший Россию, единолично совершил такой прорыв в русском языке, который до него оказался посилен разве что Пушкину. Русская литература дала немало гениев, каждого со своим особым поворотом и мысли, и слова, но Набоков, созидая, вне всякого сомнения, новую русскую литературу, совершил прорыв, русского читателя отчасти шокирующий: своим почти алхимическим искусством освободил отечественную словесность от присущего ей привкуса больной религиозности, беспочвенного мессианства, социального беспокойства с оттенком истерии, чувства вечной вины, совмещенного с учительством, и создал почти кристаллическую, незамутненную «высшую» литературу с нерусской степенью отстранения автора от своего текста. Прокламируемая любовь к русскому народу его не занимает. Но кто лучше его взращивает русское слово до абсолютного звона, хрустальной чистоты, невиданного слияния смысла и звука?
Что есть основное качество литературного гения? Способность раздвинуть пространство выразимого словом: до Набокова целый круг явлений, ощущений, деталей не был проговорен. Набоков нашел такие новые сочетания старых слов, что мир раздвинулся. Это имеет отношение не только к самому языку, но и к людям, к их осознанию себя и окружающего мира.
Среди многих способов познания мира – чувственного, интеллектуального, научного, художественного – есть и языковой. Как бы ни убежало вперед человечество от своих архаических, мифологических корней, магическая формула «вначале было Слово» продолжает работать. Самое поразительное, что Слово и по сей день вибрирует, расширяется, трепещет, рождается и умирает на глазах и время от времени представляет совершенно новые свои воплощения.
Роман Владимира Набокова «Дар» прикасается к одной из самых древних, гомеровских тем – изгнанничество и возвращение домой. Милая Итака, к которой стремится Одиссей, рифмуется с милой Россией, о которой тоскуют герои Набокова. Одиссей не был изгнанником, хотя уже в те, древнейшие времена человечество придумало это наказание для преступников – изгнание. Оно заменило единственную известную в древности кару – смертную казнь.
В XX веке изгнанничество стало уделом миллионов людей, не только русских, но китайцев, тибетцев, евреев, немцев, татар… Изгнанник Набоков не вернулся на родину, да и не мог бы вернуться: родина, которую он воспевал, исчезла с лица земли. Но вся она, ушедшая в небытие дореволюционная Россия, вместилась в его душу. Он воскрешает в памяти исчезнувшую страну, счастливейшее детство мальчика, одаренного любовью родителей и многими талантами, данными ему от природы. Лишь одна муза отвернулась от него: он был лишен музыкального слуха. И хотя уши его были глухи к музыке, она звучала в его утонченной изумительной прозе. Тонкая усмешка жизни: Набоков считал себя поэтом, настаивал на этом – но стихи его были банальны и посредственны. Зато какими богатыми музыкальными оттенками переливается его симфоническая проза, в которой слышны все голоса мира: дождя и света, деревьев, такс и стрекоз… В одной капле набоковской прозы – высочайшая концентрация нежности, любви, тоски. Эта соль жизни, ее кровь и дыхание.
Но вернемся к теме изгнанничества. Мировая критика первенство в разработке этой темы в XX веке отдала другому автору, весьма почитаемому Владимиром Набоковым, – Джеймсу Джойсу с его романом «Улисс». Набоков тщательно исследовал этот роман.
Среди разнообразных критических работ мне не удалось найти ни одной, которая бы сопоставила два выдающихся романа – «Улисс» Джойса и «Дар» Набокова. Некоторый внутренний параллелизм этих романов не лежит на поверхности. Еще одна существенная вещь – биографии двух великих писателей, они и есть то подводное течение, которое мысли и чувства авторов поднимает из тьмы нечленораздельного в реальность литературы.