Недавно мне повезло. Я увидел миловидную женщину, на мой взгляд ей не более тридцати пяти лет, Надежда, как выяснилось, знала обо мне и, так же как и я с ней, давно мечтала о знакомстве со мною.
Я подарил ей роман «Вторжение», потом позвонил, выслушал ее похвалу книге, что мне, каюсь, польстило и даже очень, известное дело, что от людей, которые тебе особливо приятны, и комплименты приходят по более высокой цене.
И в четверг, 12 августа 1993 года, я спешил к одиннадцати ноль-ноль на пятый этаж «Литературной России», где приютилась и редакция новой газеты «Кто есть кто», ее принялись издавать старые мои знакомцы — Святослав Рыбас, Коля Соловьев и Григорий Пятов.
Были у меня дела и в других редакциях тоже. Эрнсту Сафонову я нес для «Литературной России» статью «Вот придет Сталин, или Философия порядка», Саше Проханову в «День» интервью со мной, которое озаглавилось «Грубый коммунизм Иосифа. Сталина, или Что построил в Германии Адольф Гитлер», безоговорочно завизированное русским вождем и генсеком немецкой рабочей партии, о чем Проханову я, конечно, сообщать не собирался. А для «Who’s who» волок потрясную, изготовленную в их духе текстовку с заголовком: «Одинокий Моряк в океане, или Кто такой Станислав Гагарин».
А главное, в редакции хуизхуинов меня ждала — условились по телефону — Надежда Гарифуллина, которую эти самые хузники устами некоторых главных редакторов назвали лучшей журналисткой года.
Побегав по редакциям, лично передав материалы главредам, я пил кофе в «Кто есть кто», толковал с Аршаком Маркаряном и Владимиром Виноградовым, заглянув в «Литературную Россию», и все ждал и ждал Надю Гарифуллину, не подозревая о том, что со вчерашнего вечера она пожарным порядком переселяется из гостиницы куда придется, ибо родная газета, так и не удосужившаяся за четыре с половиной года решить Надеждины жилищные проблемы, объявила, что не в состоянии оплачивать ее гостиничное жилье.
Так что ей было вовсе не до свидания с Папой Стивом, будь он хоть трижды Одиноким Моряком и Карлсоном впридачу.
Но Станислав Гагарин обо всем этом не ведал и потому маялся до тринадцати часов, слегка презирая себя за терпеливость, ибо, сам будучи человеком архиаккуратным и обязательным, терпеть не мог, неминуемо взрываясь негодованием, если кто-либо опаздывал на встречу.
Надежды не было, и надежда встретиться с нею сегодня избыла у Станислава Гагарина до нулевой отметки.
Неторопливо спустился я с пятого этажа в разрытый перманентным ремонтом Цветного бульвара скверик перед зданием за номером тридцать, заглянул во флигелек «Нашего современника», чтобы приобрести в его коридоре свежий выпуск газеты «День», вернулся на бульвар, размышляя, ехать ли мне на Беговую или податься на Белорусский вокзал, чтобы сесть на первую после перерыва электричку, и тут увидел перед собой космическую Веру.
— Не пришла? — насмешливым тоном спросила она.
— О ком ты говоришь? — спросил я, и, кажется, покраснел, хотя оснований смущаться у Станислава Гагарина не было, скорее всего меня задела ирония, заметная в голосе Веры, известная доля подтрунивания над старым козлом, метавшимся по редакционным кабинетам, будто юный вертер с едва наметившимися на лбу рогами.
На риторический мой вопрос одесского типа Вера не ответила. Она ласково взяла, бережно даже, я бы сказал, меня под руку и повернула к станции метро.
— Ты ведь еще не обедал, Папа Стив, — утверждая, проговорила она. — Поедешь в Одинцово позднее. Надо поговорить…
— Тогда питаемся в Писдоме! — бодро воскликнул Станислав Гагарин, вновь овладевая инициативой, и уверенно, как бы заново открывая для себя молодую женщину, с которой он два часа назад летел в камушке — или в камешке? — над горной долиной, заваленной обугленными и разорванными трупами.
На Вере не было сейчас пилотского комбинезона с планшеткой для полетной карты и тяжелого стечкина с обоймой для двух десятков патронов, марсианский колпак не закрывал ее светлую, аккуратно причесанную головку Щегольские белые брюки, нежно-голубая кофточка с гипюровой вязью на груди, модный полупиджачишка-полукурточка и палевые лодочки на стройных и длинных ногах, которые грех было закрывать пусть и белыми, но штанами, впрочем, я знал, какие, с небольшими, кстати, ступнями, ноги у моей Веры, а остальных это не касалось вовсе.
Тут следовало поместить слова благодарности Зодчим Мира и лично, как принято говорить, товарищу Агасферу, Вечному Жиду, который в апреле 1992 года познакомил меня с загадочным существом, но, сидя над этой страницей уже утром 19 августа 1993 года, я подумал, что любые слова, а благодарить я мог только набором из пусть и красивых, но все-таки слов, будут лишь бледным отражением тех чувств, которые переполняли мое существо.
Слова, слова, слова, говаривал известный неудачник, ребром поставивший вопрос, на который в принципе нет ответа.
Станислав Гагарин вздохнул, подавил в себе некое тоскливое предчувствие, подхватил странную Веру под руку и напористо, в духе гагаринского девиза «Вперед и выше!», увлек молодую женщину к станции метро «Цветной бульвар».
Писательский Дом традиционно для августа закрыли на приведение в порядок, но ресторан, с непомерными, и я бы даже сказал — разбойными ценами, работал. В знаменитом Дубовом зале, где по расхожей легенде собирались масоны, а Рональд Рейган кормил бесплатным обедом ломехузную часть так называемой творческой интеллигенции, было пустынно.
Мэтр выбрал для нас с Верой столик, я по-быстрому определился с заказом, предложив Вере любимые мною жареные пельмени, оказалось, что она их попросту обожает, подавальщица, явно подавленная тем, что спиртного клиенты не заказали, индифферентно отчалила восвояси, и мы остались вдвоем.
Вновь и вновь всматривался я в загадочную Веру и различал в ней всех женщин, которых знал и любил на собственном веку. В ней возникала вдруг рыженькая скромница Мила Титова, которую я преследовал подростковой любовью пятиклассника в тихом Моздоке, и угадывалась вдруг темноволосая красавица из Южно-Сахалинска, изящная на мой тогдашний вкус Раиса Даунова, в нее я влюбился уже будучи курсантом мореходного училища.
В ней было нечто от Людочки Гомберг и безотказной питерской Нонны, которую я ласково звал «цыпленком», она так напоминала пушистой желтой головкой это невинное создание.
Примечание из августа 1993 года. Эти строки, записанные в саратовском дневнике, а затем перепечатанные на отдельные листки Ириной Джахуа, они лежали на письменном столе дома, я прочитал сестре Ларисе, приехавшей из Владивостока.
Лариса — старшая из трех сестер, родных мне только по отцу, единокровная, стало быть, и у нас с нею наиболее близкие отношения. Когда я поступил в Сахалинскую мореходку, ей было одиннадцать лет — худенькая, голенастая девочка, к которой сохранились у меня прочные добрые чувства.
— А про Любу Селезневу почему не написал? — спросила меня сестренка.
Теперь в ней, солидной матроне, преподавательнице русского языка и литературы, я не смог ничего разглядеть от той сахалинской девчонки, но в воспоминаниях моих она сохранилась, жила в них со всеми, как принято говорить, вытекающими последствиями.
— Любу Селезневу? — переспросил я недоуменно.
— Забыл? — насмешливо произнесла Лариса. — А такая была любовь… Тогда ты уже в мореходке учился.
К стыду моему Любу Селезневу я так и не вспомнил. Замаячило нечто светленькое, белокурое, стало быть, довольно милое и простенькое личико — именно такие женщины были мне по душе во всю оставшуюся жизнь — но детали, события некие, связанные с юношеской увлеченностью, так и не определились, увы…
Но Ларисе я был благодарен. Ее слова о далекой во времени Любе Селезневой задели нежную струну памяти, извлекли теплый аккорд, который — пусть и на мгновение! — привел мою душу в состояние растроганности и умиления.