Гоген поспешил сообщил Метте, что «торги увенчались успехом. Сумма скромная, зато моральное удовлетворение огромное». Хотя он и пытался задобрить супругу, чтобы иметь возможность повидаться с ней перед отъездом, но вовсе не желал пробуждать ее финансовых аппетитов, поскольку денег посылать не намеревался. В мартовском номере «Меркюр де Франс» появилась о нем статья Орье. Для Гогена это был невиданный триумф.
Орье провозгласил его родоначальником новой школы. «Поль Гоген представляется мне открывателем нового искусства, может быть, и не в истории человечества, но уж, по крайней мере, нашего времени… Основная, конечная цель живописи, как и всех других искусств, никогда не заключалась в непосредственном представлении объекта. Ее предназначение — это выражение владеющих художником идей при помощи специального языка. По мнению художника, сами по себе объекты изображения ценности не имеют, они лишь несут те или иные признаки, свойственные этому объекту. На взгляд художника, объекты не самоценны. Они представляются ему лишь признаками, свойственными тому или иному объекту». Этим строкам тоже суждено было стать частью легенды о великом Гогене.
Бернар, давно оставивший мысль уехать на Таити, был очень недоволен тем, что Гоген организовал выставку без его участия, тем более что никто больше не уделял ему никакого внимания. Появление же статьи Орье, в которой о нем не упоминалось вообще, вызвало в его душе целую бурю ненависти. Хотя Бернар и обвинил Гогена в предательстве, в то же время он понимал, что его собственная живопись сводится теперь к сухой религиозности, и даже те, кто вначале горячо его поддерживал, разочаровались в нем, считая его работы выхолощенными. Ему оставалось только напоминать о своей роли наставника и теоретика. Орье, однако, отнял у него и это последнее утешение. Тогда Бернар принялся рассказывать повсюду, что именно Гоген помешал его признанию. В итоге Орье, до крайности раздраженный его честолюбием, заявил, что будет писать о Бернаре тогда, когда его творчество сложится и обретет собственную индивидуальность. Однако этого так и не произошло.
Но и у Гогена не все шло гладко. Внезапный успех привел его еще к одному конфликту, точнее, к теоретическому обоснованию уже произошедшей ссоры с Писсарро. Тот прочел у Мирбо, что «буржуазия, захваченная врасплох громкими и настойчивыми требованиями обездоленных масс, почувствовала необходимость вернуть народ к мистицизму и суеверию». Каким-то образом сделав из этого вывод, что Гоген отказался от всякой социальной философии и обратился к мистицизму, он счел его просто «ловкачом, почуявшим возврат реакционной буржуазии».
И, как эхо, потоком злословия отозвался Фенеон: «Г-н Гоген издевательски извращает действительность, заново создает линии и краски, полностью исключает элемент глубины; он требует личного права на самовыражение, руководствуясь лишь собственным вкусом. Ладно, пускай, но все ожидали более экзальтированной мозаичности, навеянной галлюцинациями, арабесок и вообще гораздо большей индивидуальности. (В его тридцати полотнах, которые недавно выставлялись в Отеле Друо, угадывалась то обнаженная натура в японском стиле, то поля в стиле Моне, то деревья Сезанна, а уж картины, написанные в Арле, — это чистый Ван Гог.) Бесспорно, он обогатил души современников. Хотя вряд ли благодаря асимметрии его Христов. И почему, интересно, свою искаженную действительность он населяет таким переизбытком уродства?»
Мы попытались здесь рассмотреть определенный период в творчестве Гогена, тот момент, когда его искусство выходит за рамки правил, выстроенных импрессионизмом. Злая критика Фенеона относится не только к Гогену; она в равной степени касается и Матисса, и Пикассо — всего того, что будет отождествляться с живописью XX века. Когда появилась эта статья Фенеона, Гоген уже был на Таити. Получилось так, что он ответил на нее еще до ее появления, поскольку после выхода номера «Эко де Пари» со статьей Орье он дал интервью Жюлю Юре, в котором заявил: «Я уезжаю, чтобы обрести покой, избавиться от влияния цивилизации. Я хочу заниматься самым что ни на есть простым искусством — для этого мне необходимо окунуться в девственную природу, видеть перед собой только дикарей, жить с ними одной жизнью, не имея других забот, кроме как отображать собственное восприятие жизни, как это сделал бы ребенок, используя для этого лишь самые примитивные средства искусства, единственно правильные, единственно правдивые…»
Его можно понять. На этот раз он действительно смог уехать. Первая остановка — Копенгаген. И то, что он начал свое путешествие с прощания с семьей, приоткрывает нам самые потаенные, глубоко хранимые в сердце Гогена чувства.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ТАИТИ И ВОЗВРАЩЕНИЕ НАЗАД
Центр моего искусства в моем мозгу, и больше нигде.
Гоген к Метте
Глава 1
Последнее путешествие в Данию
Почти шесть лет Гоген не виделся с детьми. Эмилю уже исполнилось шестнадцать, Алине четырнадцать, Кловису двенадцать, Жану десять, а малышу Пола семь лет. Метте начала седеть. Дети то ли не хотели говорить по-французски, то ли забыли родной язык. Гоген остановился в гостинице — так захотела Метте: она не желала супружеских отношений. Похоже, временами Гогену действительно не хватало семьи. Осенью 1890 года он отправил жене полное упреков послание после запоздалого возобновления переписки: «Твое молчание измучило меня и сделало куда более несчастным, чем мои денежные неполадки». А готовясь в 1889 году к несостоявшемуся путешествию в Копенгаген, он писал: «На этой фотографии ты получилась немного лучше, на остальных ты выглядела хуже, чем в жизни. Зато Алине не идут полудлинные волосы. Лучше бы до пятнадцати лет стричь ее коротко. Эмиль становится все больше похож на застывшего датского офицера, и это мне крайне не нравится…»
Тем не менее ни длительное пребывание в Бретани, ни разлука не изменили этого дикаря. Вряд ли можно сказать, что его переполняла нежность, и, наверное, совсем не просто было быть ребенком такого отца. Гогену явно недоставало тех качеств, которыми должен был обладать отец семейства в том смысле, какой вкладывало в это понятие общество XIX века. В глубине души он согласился бы жить как банкир, но при условии, что это не занимало бы его времени и не требовало умственного напряжения. Он был бы не против, когда ему этого захочется, ощущать почтение к себе семьи, но все остальное время продолжать жить, как художник.
В итоге, поездка не оставила ничего, кроме горечи, да и как могло быть иначе? Родители Метте приняли его так же холодно, как и прежде. Этот художник оставался для них все тем же неудачником, и похвалы, расточаемые ему в Париже, их не смягчили. А он на этот раз приехал, воспрянув духом, потому что последняя распродажа принесла ему вдвое больше денег, чем все проданное до сих пор… Такой разительный контраст в суждениях по поводу его способностей не мог содействовать улучшению отношений, даже если Гоген твердо решил не выходить из себя. Более чем когда-либо он осознавал свою значимость, и первый раз в жизни мог высоко оценивать не только свои творческие, но и финансовые достижения. Кроме того, он был твердо убежден в будущем успехе своей «тропической мастерской». Через три года он вернется победителем.
В защиту Метте следует сказать, что она за свою жизнь с Гогеном наслушалась множество подобных обещаний, и единственное, что ее заботило, это вновь не попасться на удочку, не позволить смягчить себя. Она хорошо умела считать: пятерых детей для этого вполне достаточно.
Поль же снизошел по отношению к Метте только до того, что признал в одном из писем: «Я могу ревновать, но не имею права говорить об этом… Я понимаю, что женщина, которая проводит молодые годы вдали от мужа, может испытывать минуты влечения и плотского, и сердечного…» Изрядная доля иронии присутствует в обращении «моя обожаемая Метте» в его письме, отправленном из Парижа 24 марта, сразу по возвращении из Дании. Но он сейчас же спохватывается: «Обожание так часто исполнено горечи». И далее: «Я знаю, как тебе сейчас тяжело, и я буду счастлив, если наше обеспеченное будущее ты захочешь разделить со мной. Пусть страсть умрет, но мы сможем — оба седые и постаревшие — обрести покой и духовное родство в окружении детей, плоть от плоти нашей. Повторяю, твоя семья напрасно настраивает тебя против меня… Может быть, ты когда-нибудь поймешь, какого отца выбрала для своих детей. Я горжусь своим именем и надеюсь, даже уверен, что ты не запятнаешь его, даже если встретишь блестящего капитана. Если ты поедешь в Париж, прошу тебя посещать только простых, приличных людей, а не шарлатанов…»