Сжав кулаки, она шагала обратно через поля. Она не позволит больше собой помыкать. Анна Гросали, вдова погибшего на войне, сестра Красного Креста, студентка, обучающаяся на социального работника в области защиты детей, несчастное существо, которое уже давно должно было умереть от туберкулеза, рака или бомбежек, больше не позволит собой помыкать — она изучала предметы, названия которых тетя Марта не в состоянии была даже выговорить.
Однако победные фанфары вскоре стихли — сквозь шелест тополей она услышала собственные рыдания десятилетней давности и замедлила шаг. Как ни сладка была месть и скольким бы детям она ни помогла в будущем, ребенка, которым была сама, ей уже никогда не защитить. Он навсегда остался жертвой произвола тети Марты, навечно закрепившей за собой права на него. Нелепо было мстить недоразвитой душонке, которая не ведала, что есть добро, что зло, и в лучшем случае была способна признать лишь теперешнее силовое преимущество Анны. Пиррова победа.
Новые преподаватели храбро преодолевали неудобства общественного транспорта ради того, чтобы познакомить группу избранных студентов института с новыми дисциплинами. Одной из них было опекунское право. Мысли Анны непроизвольно перенеслись к приказу о стерилизации и к опекунской декларации, в которой дядя Генрих долгие годы называл ее «больной и слабоумной». Что это был за судья, ни разу не сподобившийся послать на ферму инспектора? Желая найти ответ на свой вопрос, Анна обратилась в районный суд. Оказалось, что на место того судьи сразу после войны пришел новый — меланхоличный молодой человек, сидевший за столом с таким видом, будто его закрыли в центре пирамиды и приказали найти выход.
— Как такое возможно? — вздохнул он, когда Анна изложила ему суть проблемы.
— Это я вас хочу спросить, — сказала она. — Как такое возможно? И почему?
Судья теребил ручку.
— Закон, на который вы ссылаетесь… — размышлял он, — был призван воспрепятствовать передаче наследственных недугов из поколения в поколения путем стерилизации пораженных лиц. Судья во времена нацистов, сидя в своем кресле…
Он запнулся.
— …должен был доказать свою принадлежность к национал-социалистам и активно с ними сотрудничать. Скажи он, что в его районе слабоумных нет, — его бы тут же заподозрили. А тут как раз подвернулся подходящий случай: бедный ребенок, к тому же сирота, — наконец у него на руках была какая-то бумажка.
Он стыдливо улыбнулся.
— Можно мне взглянуть на декларацию? — спросила Анна.
— Конечно, — ответил он. — Она наверняка где-то в архиве. Мы найдем ее и обязательно вам вышлем.
Но декларация бесследно исчезла. Спустя две недели она получила письмо: декларации от более ранних и более поздних дат, аккуратно подшитые, хранились в архиве, но ее декларация пропала — Кто, когда и почему изъял документ, узнать невозможно. Если дядя Генрих уцелеет и вернется, она теперь не сможет прийти к нему и сунуть эту бумагу ему под нос. Правду и ложь о ее детстве теперь можно было найти исключительно в архиве ее собственной памяти, откуда по необъяснимым причинам никогда ничто не исчезало.
Тетя Марта публично отреклась-таки в газете от своих слов. Удовлетворение Анны быстро затерялось в мцогометровых рулонах обоев, «Свитках Мертвого моря» по социальной работе, тексты которых надлежало выучить к экзамену. Она познакомилась с Фрейдом и, в частности, с тем, каково значение начальных шести лет в жизни человека. Впервые за долгое время она вспоминала отца: его кашель, стук палки по мостовой, его черное пальто и шляпу, его гордость за успехи дочерей, его скрытую печаль, когда он больше не мог сажать их на колени. Воспоминания накатывали волнами, уникальная, все фиксирующая память ее не щадила. Пришлось возродить и образ Лотты. Вместе в кровати, вмести в тазу. Такая очевидная неразлучность, которая, казалось, будет длиться вечно. Вечерние перешептывания в постели, дневная борьба за внимание отца, который не мог ласкать или журить обеих одновременно. В этой борьбе каждая из них развила в себе таланты и характерные черты. Анна — свою легендарную память, проявившуюся в искусстве декламации, способность сыграть роль бедной девочки (хорошее упражнение на будущее) на сцене казино и неисчерпаемую энергию: она бегала, прыгала, падала, болтала и визжала. Всей этой шумихе Лотта противопоставляла пение. В детском благоговении перед собственным голосом она посылала свои песни наверх, к круглому сводчатому потолку, и изумленно внимала резонансу. Когда она не пела, то была молчалива и сговорчива — изобретенный ею способ завоевания отцовского покровительства, чтобы заставить снедаемую завистью Анну бегать, прыгать и падать до изнеможения. Чем глубже Анна окуналась в воспоминания, тем ее сильнее интересовало прошлое. Эти двое людей, самые близкие ее родственники, вызывали в ней академическое любопытство. Или же то была тоска, затаенная, безрассудная тоска — она еще никогда не чувствовала себя такой одинокой.
Старые знакомые останавливали ее на улице, чтобы сообщить о возвращении дяди Генриха. Каждый на свой лад, они рассказывали ей о том, что сделала с ним Россия. Дядя Генрих вернулся, дядя Генрих жив! Ее охватило противоречивое, двойственное волнение: она хотела и не хотела его видеть. Ей вспомнился случай, когда дядя Генрих приехал из Бюкеберга, — лишенный дара речи, исполненный страха и отвращения. В отменно срежиссированном велико — германском празднике урожая, в одержимости масс, в подстрекательской, гипнотизирующей речи Гитлера он разглядел надвигающуюся опасность. Он предвидел, но все же не смог предотвратить свою отправку в Россию. Это было так горько, что у нее едва не защемило сердце, но тут она вспомнила о другой стороне медали. Да, она хотела и не хотела его видеть. Хотела потребовать у него объяснения по поводу опекунской декларации. Хотела сказать ему, что ее муж тоже был в России. Хотела получить адрес Лотты, который давно потеряла, и отцовские книги, немецких классиков в переплете, его единственное наследство. Она хотела предстать перед ним собственной персоной: смотри, вот он, слабоумный и больной ребенок, его не так-то просто сломать! Нас ведь когда-то что-то связывало? Или мне только так казалось?
Когда Анна поняла, что не в состоянии больше сопротивляться самой себе, она позаимствовала у подруги велосипед и двинулась в путь. Она намеренно выбрала воскресное утро. Тетя Марта, которая чихать хотела на Бога и его заповеди, все же никогда не пропускала воскресную мессу. Анна застала дядю в маленькой гостиной, у печки, на стуле, где день за днем медленно умирал ее отец, под гравюрой с погибшим солдатом. В этом насыщенном историей, генетически предопределенном месте она обнаружила истощенного старика, который посмотрел сквозь нее пустым, потухшим взглядом. Из-под воротника рубашки торчала тонкая шея, из рукавов пиджака свисали прозрачные запястья, костяшки пальцев покоились на подлокотниках. Непослушные светлые волосы, через которые просвечивался высохший череп, поседели. Лицо избороздили морщины. Куда подевался тот молодой мускулистый крестьянин, исполнявший пародии на рождественские песенки в Кельне? Она робко с ним поздоровалась. Заметила ли она ответ в едва различимом кивке тяжелой головы? Теперь надо было спросить, как он поживает, но она поняла, что подобным вопросом лишь расписалась бы в своей черствости. В затхлой комнате висел кисловатый запах — как и прежде, ей стало трудно дышать. Дядя молчал, будто безмолвно в чем-то ее обвиняя. Слова, мысленно ему адресованные, вязли во рту. Она облизала губы.
— Дядя Генрих… — начала Анна.
Он не отзывался. Как ей продолжить? Завести разговор о декларации в подобных обстоятельствах не представлялось возможным, Россия была болезненной темой, а Лотта — табу. И тут она вспомнила про классиков.
— Книги моего отца… — сказала она впопыхах. — Шиллер, Гете, Гофмансталь… я бы хотела их забрать.
Случилось чудо: голова совершила движение из одной воображаемой точки на горизонте к другой.
— Почему нет?.. — прошептала Анна, однако объяснения не последовало.