Насколько я знаю, в течение тех печальных лет, когда эвакуировали жителей Дакоты (еще один порожденный государством эвфемизм, как будто земля стала опасной), ни одна из сторон ни разу не упоминала предшествующий аналогичный случай. Кто, за исключением профессионалов-историков, непримиримых членов клана и таких людей, как Анна, — я имею в виду ее соратников, тех, кто занимается специальным изучением подобных вещей, — знает хоть что-нибудь об отчуждении земель в Северной Шотландии? Должно быть, функционер, придумавший новое официальное название для бывшей Дакоты, был как минимум знаком с шотландским прецедентом. Был ли выбор названия циничным? (Могло ли название и идея, которую оно воскресило, дать начало действиям?) Было ли оно сардоническим? Холодно, опрометчиво высокомерным? Психопатическим? Может ли государство быть психопатическим? Мы знаем, что может.
В среду вечером, когда мы ложились спать (она — в своей спальне, я — в своей; думаю, это даже не требует уточнения), Анна сказала: поскольку я пробыл в больнице почти все дни, которые она провела в Нью-Гемпшире, ей нужно остаться еще на день. Если я не возражаю. Я возражал. Я был бы счастлив услышать, что она уедет на день раньше. Но я не хотел этого говорить. Она собиралась приехать в субботу и уехать в следующую субботу. Теперь она оставалась до воскресенья.
Какой бы бесцеремонной и назойливой ни представлялась мне Анна, она ни разу не выказала себя безразличной. Да она никогда и не была такой. Она отличалась щепетильностью в том, что касается моих чувств. Да и во всем остальном. До той самой минуты, когда она начала рассказывать мне, зачем приехала, она пыталась разобраться, как и когда лучше всего начать этот разговор. Она вполне справедливо решила, что должна провести со мной столько времени — достаточно ли недели, особенно если учесть, как сдержан я был в ее присутствии? — чтобы понять, каким человеком я стал. Она не желала полагаться на впечатления, а еще меньше — на чувства сорокапятилетней давности. Что я отвечу, выслушав ее? Что я сделаю?
Мне хочется думать — Анна уверяет меня в этом, — что она не боялась предательства с моей стороны. Вопрос ребром: был ли я эмоционально, а теперь и физически способен выслушать ее, встретить лицом к лицу истину, которую она принесла мне, стать тем, кто ей нужен, и выполнить то, о чем она попросит? Несмотря на непреклонную уверенность в справедливости своего дела, несмотря на категорическую природу ее ответственности (которую нисколько не волновало мое благополучие), она сомневалась, что имеет право вовлекать меня в это дело и подвергать серьезному риску.
В пятницу вечером, за день до отъезда, Анна начала роковую беседу, к которой, ради спокойствия духа, я уже утратил всякий интерес.
Мы только что съели ужин, приготовленный Анной в моей устаревшей кухне, где не было многих необходимых сегодня вещей. Не помню, что мы ели в тот вечер, но, скорее всего, еда была вегетарианской — чилакили? рататуй? кунг-пао с фальшивой уткой? — и это было вкусно. Анна великолепно готовила. Все, чем она кормила меня, и в этот раз, и потом, было очень вкусно. Никто в мире не любил Сару больше, чем я, но приходилось признать, что в приготовлении еды моя жена была эксцентрична, честолюбива, несмотря на отсутствие навыков, и чрезмерно использовала специи, не имея представления о том, с чем их подавать и как смешивать.
Мы сидели в гостиной — старая подруга моей жены и я. Я мыл посуду по договоренности, которую мы молча приняли: Анна готовила ужин, покупала продукты, а я убирал после еды. После смерти Сары, если я решался пообедать, я делал это довольно беспорядочно. Раза четыре в неделю, в час, когда спадал обеденный наплыв людей, я шел в город и заказывал сандвич или суп в заведении, которое я назову здесь, в память о прошлом, кафе «Новые времена». С приездом Анны ничего не изменилось. Если на то пошло, у меня теперь было больше причин уходить из дома. Я поступал так не только тогда, когда ходил обедать, но и всякий раз, когда мог выдумать благовидное и, поверьте, совершенно неубедительное оправдание. Я уверял Анну, что буду рад, если она составит мне компанию во время этих вылазок, но она обычно отказывалась. Ей, конечно, тоже было неудобно в нашем неуклюжем сожительстве, гораздо неудобнее, чем мне, потому что она была не у себя дома, и она радовалась, когда я уходил.
Было половина восьмого. Я сидел на диване — сбившаяся комками, неуклюжая вещь (я имею в виду диван, хотя во мне тоже сбились комки жира) — и без энтузиазма просматривал информационный еженедельник, прихваченный Анной из супермаркета. Она сидела в потертом старом кресле — оно уже было подержанным, когда мы с Сарой купили его после нашей женитьбы, — где обычно сидел я. Она сняла обувь и поставила ноги на специальную скамеечку: Сара купила ее, чтобы украсить кресло. Несколько минут мы молчали. Тишина была гнетущей. Я думал о том, что пройдет эта ночь, затем еще одна, и Анна уедет. Потом я увидел, что она опустила свою книгу — не помню названия, но это был толстый том — и посмотрела на меня. Ее взгляд не был воинственным. Скорее печальным. Я изо всех сил пытался придумать какую-нибудь незатейливую тему для разговора.
— Когда ты перестала есть мясо? — Единственное, что пришло мне в голову. — Когда мы были знакомы, ты не была вегетарианкой.
— Я не ем говядину и баранину, — сказала она. — Когда мы были знакомы, я много кем не была. Не была женой. Не была матерью. Учительницей.
Анна перечисляла свои профессии — для нее это явно были профессии — с истинной страстью, которой я позавидовал. Она тряхнула головой, словно отгоняя от себя воспоминания, нарушавшие ее спокойствие.
— Не знаю, какой была. Когда ты меня знал. Я была практически никем. А почему ты спрашиваешь? Тебе не понравился ужин?
— Нет, все очень вкусно. Ты чудесно готовишь.
— Всего лишь приемлемо, — сказала она. — Тебе легко угодить. Мой муж готовил гораздо лучше меня. — Всякий раз, когда Анна говорила о муже, она называла его по имени, но я не буду его здесь приводить. — Он был отличным кулинаром.
Она улыбнулась.
— Ты скучаешь по нему.
С годами я стал мастерски угадывать очевидное.
Она засмеялась.
— Да. Конечно, скучаю.
— Конечно, — повторил я.
— Рэй, — начала она.
Она сменила тему разговора, взяв инициативу в свои руки. То, как она произнесла мое имя, снова заставило меня встрепенуться. Она сняла очки для чтения, положила их на журнальный столик рядом, выключила лампу. Было не очень темно; в менее напряженных обстоятельствах я, возможно, рискнул бы вздремнуть.
— Думаю, будет лучше, — сказала она, — если я не буду видеть тебя во время разговора. Боюсь потерять кураж.
— Ты что, боишься меня? — удивился я. — Господи.
— Я тебя не боюсь. При всей твоей нарочитой неотесанности ты довольно милый старик.
— Не знаю, насколько я милый, — сказал я. — Я плохо соображаю. Но я не чувствую себя милым. Я бы не стал на это полагаться.
— О, нет. Я полагаюсь на это. И это меня беспокоит.
Я решил, что молчание в данном случае, возможно, и является демонстрацией моей доброты, но больше похоже на попытку отодвинуть то, что мне предстояло.
— Почему? — спросил я.
— Потому что тебе будет трудно. Мне трудно, но тебе будет труднее. Я не хочу, чтоб это произошло.
— Может, давай тогда все забудем?
— Скажи мне, — проговорила она, — что ты знаешь о клонировании?
Я не ответил сразу, и она продолжила:
— Лучше всего так. Нет способа начать разговор постепенно. Я не спрашиваю, что ты об этом думаешь. Я спрашиваю, что ты знаешь.
— Ничего не знаю. — Я говорил правду. — Ничего не думаю.
Тоже правда.
— Не слишком впечатляющая позиция.
В ее голосе звучало волнение.
— Нет у меня никакой позиции. — Мне стало ее немного жаль. — Я ничего не знаю о клонировании. Должен знать? Мне стыдно говорить об этом, но я ничего не знаю.
— Твой стыд — притворный, если хочешь — тут ни при чем.