К вечеру выяснилось, что какой-то Сидорчук с эшелоном все напутал и надо возвращаться в город.
На другой день мама опять ушла на завод. Вернулась уже затемно.
— Эшелон все же будет, — сказала она, ставя на стол посуду. И больше ни слова.
А на следующий день мама вернулась домой рано.
— Не мы одни, сынок. Полон город людей. Не пропадем, — сказала она.
Я все понял… За окнами слышался далекий гром.
В этот день фашисты вошли в Ростов. А на другой день я их увидел…
Мы с мамой сидели дома. Радио молчало. Время будто остановилось. И вся жизнь — тоже.
Мама вдруг заплакала.
— Был бы жив твой батя, разве б так было? — запричитала она, потом замолчала и зло сказала: — Полез в огонь, ему больше всех надо было.
— Не говори так, — сказал я и обнял ее.
Она судорожно обхватила меня руками:
— Прости меня, дуру, прости, сыночек…
Понемногу мама успокоилась.
Я подошел к окну и увидел… Трое — в зеленых шинелях, с автоматами на груди — стояли возле дома Пал Самсоныча, где теперь жила большая семья погорельцев. Фашисты смотрели по сторонам, разговаривали, смеялись. Может, мне это мерещится? Я прошелся по комнате и снова вернулся к окну — фашисты все еще стояли на прежнем месте. Один из них, поставив ногу на скамейку, шнуровал ботинок. Потом они направились прямо к нашему дому.
— Мама, они к нам идут, — крикнул я шепотом и, отпрянув от окна, сел рядом с мамой на кровать.
Один фашист остался на улице, а двое зашли в дом.
— Здравствуй, рус, — сказал один из них.
Мы промолчали. Они, не обращая на нас никакого внимания, деловито осмотрели комнату. Немец обратился к маме:
— Кто ты есть? Где работать?
— На заводе… работница, — тихо произнесла мать.
— Ам верк, — сказал немец второму.
Тот ухмыльнулся и, глядя на маму, сказал:
— Пролетариат. Гут.
— Абер хаус никс гут, — засмеялся первый. И они ушли.
Наверное, они искали жилье, но ни один дом на нашей улице не пришелся им по вкусу.
Когда их гавкающие голоса затихли на улице, я посмотрел на маму. Она улыбалась, а в глазах у нее был страх.
— Ты, мама, не бойся, — сказал я. — Я тебя в обиду не дам…
А спустя неделю наши вышибли фашистов из Ростова. Рано утром ожила радиотарелка: затрещала, защелкала, загудела, а потом заговорила густым надсаженным басом:
— Граждане Ростова! Доблестная Красная Армия освободила наш город от фашистского плена… Армии необходима ваша помощь…
Мама торопливо надела пальто и повязала на голову платок.
— Юрик, никуда не уходи, я скоро вернусь.
6
В конце июля 1942 года фашисты снова захватили Ростов. До этого восемь месяцев в городе была наша, привычная советская жизнь. Впрочем, нет. Она была какая-то невзаправдашняя. Будто все заранее знали, что фашисты еще вернутся. И поэтому все было вроде как прежде и в то же время не так. Странно и тревожно выглядели обезлюдевшие улицы. В городе не было ни одного моего товарища. В покинутых соседских домах поселились незнакомые люди из разбитых домов, вещи свои они не распаковывали, говорили: «Мы тут жильцы временные». Было такое впечатление, будто город отдан во власть женщин. Даже участковым милиционером на нашей улице работала женщина — Мария Трофимовна. Тихая, добрая, она ходила по домам и мягким голосом уговаривала людей идти на разборку разрушенных зданий. Магазины не работали — все самое необходимое не продавали, а выдавали. «Сегодня у нас в больнице дают крупу», — говорила мама. Она теперь работала медсестрой, и это спасало нас от голода. Утром я вместе с ней шел в больницу и получал там еду. Под вечер я приходил за мамой, и меня снова кормили.
Гитлеровцы на севере от Ростова рвались уже к Сталинграду, а на юге — к Северному Кавказу. Даже по школьной карте можно было увидеть, что наш город оказался как бы в коридоре между двумя потоками гитлеровских войск.
В то время у мамы появился друг Роман Петрович — завхоз из больницы, где мама работала. Он приходил к нам почти каждый день, приносил еду, и мы при свечке пили чай и разговаривали. Дядя Рома мне нравился. Он был постарше мамы, всегда спокойный, рассудительный. Он ничего не боялся, и рядом с ним становилось не так страшно. Он говорил, что «большевики народ губят зазря, не понимают, что немец нарастил такую громадную силу, что всю Европу под себя положил, не то что нас — рабов божьих…» Он говорил это так спокойно и убежденно, что я думал, это правда. Не спорила с ним и мама…
Как-то вечером, когда мы с мамой пришли из больницы, она сразу легла в постель и начала стонать. Я прикоснулся к ее лицу и невольно отдернул руку — такое оно было жаркое. Ночью ей стало еще хуже. Она не узнавала меня, бредила, звала отца, с кем-то страшно ругалась. Под утро вскочила, но тут же упала поперек постели и затихла. Я укрыл ее одеялом, побежал в больницу к дяде Роме. Он уговорил докторшу сходить к нам домой.
Осмотрев маму, докторша сказала, что у нее брюшной тиф, выписала лекарства и ушла.
Дядя Рома сильно разнервничался, ходил по комнате из утла в угол и, посматривая на маму, говорил:
— Вот уж некстати, так некстати… Голова кругом— что делать?… Ай-яй-яй, как не ко времени… Ну, да ладно — положимся на судьбу.
Прощаясь, он сказал, чтобы я приходил в больницу за едой.
Дядя Рома навещал нас каждый вечер, носил воду из колодца, делал для мамы какой-то целебный чай и допоздна просиживал у ее постели.
Прошла неделя. Однажды утром мама приподнялась, улыбнулась мне и сказала:
— Вроде я перевалила через гору…
Я побежал в больницу. Утро было ясное, теплое. Небо чистое-чистое во все стороны. А ночью грохотала гроза. А может, и фронт — теперь не разберешь. Вся зелень блестела точно вымытая, на тополях сверкал каждый листочек.
Я подбежал к больнице и увидел, что все двери и окна раскрыты настежь на всех этажах. Прямо посередине улицы лежит груда грязных простыней. Во дворе валяются поломанные кровати, из разбитой бутылки течет ручей вонючей карболки, блестят на солнце хирургические инструменты. И никого не видно. Заглянул в здание — пусто и там. Что же это тут случилось? Я вспомнил, что вчера вечером, когда я приходил за едой, все были какие-то нервные, суетливые. Дядя Рома даже не спросил, как мама, только бросил на ходу: «Передай, что я зайду».
На улице тоже ни души. И вдруг из-за угла медленно выехала большая красивая автомашина без крыши — я таких еще и не видел. Она поравнялась со мной и остановилась. И только тогда я увидел, что в машине рядком сидят три фашиста, и, по всему видно, большие начальники — одеты красиво, все на них сверкает. Один из них, в очках, поманил меня пальцем. Из передней кабины выскочил длинный тощий немец, подбежал ко мне, ловко схватил за обе руки и подтащил к машине.
— Здравствуй, мальчик, — очень приветливо сказал начальник в очках.
Я не ответил. Он сказал что-то по-немецки долговязому, и тот отпустил мои руки.
— Как тебя зовут, мальчик?
— Юрий, — ответил я автоматически.
— О! Юрий, Юра, Юрка… — самодовольно сказал начальник в очках и победоносно посмотрел на своих спутников. Он, наверное, бахвалился перед ними, что знает русские имена и знает, как их произносить по-разному.
Но те двое смотрели на меня равнодушно.
— Юра, а что ты тут делаешь? — спросил начальник в очках.
— Приходил за едой для мамы. Она болеет.
— А чем болеет твоя мама?
— Брюшным тифом.
— О!..
— А папа у тебя есть?
— Погиб.
— На войне?
— Давно. На пожаре.
— Ах, беда какая… — Он сказал это совсем как русский и даже языком поискал. Потом сказал что-то долговязому по-немецки, и тот, выхватив из кармана блокнот и ручку, уставился на меня. — Скажи, Юра, свой адрес. Я пришлю твоей маме доктора и провизии, — сказал немец в очках.
Долговязый записал наш адрес, и машина поехала дальше. Начальник в очках помахал мне рукой.