— Скажите, Евфросиния Антоновна, разве это и есть та самая советская власть, за которую я так страстно ратовал, во имя которой я боролся? Нет, произошла какая-то ужасная ошибка… Надеюсь, что когда-нибудь люди это поймут, но я до этого не доживу.
Дети вздрагивали и жались к отцу. Жена пыталась поднять настроение:
— Вы знаете, Фрося, сегодня пасхальная ночь. И мы с вами разговеемся. Увы! Единственное, что у нас есть, — это две картофелины и горсть дробленой пшеницы.
Пока поспевало это «пасхальное блюдо», мы сидели и тихо разговаривали. Кругом все спали, ведь голод легче переносить во сне.
Мысленно я перенеслась в 1941 год. Ту прошлогоднюю пасхальную ночь я провела одна на папиной могиле. Было сыро, пахло прелым листом, я сидела, обхватив руками крест. До меня доносился колокольный звон — радостный, торжествующий. Я поцеловала крест, прошептав: «Христос воскресе!» Затем повернулась лицом к западу, туда, где была моя мать, и повторила это древнее обнадеживающее приветствие: «Христос воскресе!»
Думала ли я тогда, где буду через год? Нет, тогда я вспоминала прошлую Пасху 1940 года, когда мы ожидали войны с Венгрией. Будущее оказывается всегда не таким, каким мы его себе представляем.
— А вот и угощение! — сказала Феня Сырбуленко, подавая на стол — деревянный ящик — жидкую, мутную, но такую вкусную похлебку.
Судя по тому, с какой жадностью принялись за нее ребята, видно было, что не я одна оценила по заслугам этот рататуй[4].
Мрачные предчувствия обычно исполняются
И вот мы с Григорием Сырбуленко одни. Дети и жена спят. Я, разомлев от тепла (тепло весьма условное, в действительности в бараке ужасно холодно), чертовски хочу спать, но мне бесконечно жаль Сырбуленко и я сочувственно слушаю его слова, похожие на бред.
— Я знаю, что скоро, очень скоро умру. Стоит мне уснуть, как мне снится одно и то же. Будто я проваливаюсь в яму или подвал… И на меня обрушиваются доски и сыпется земля. Проснусь, а у меня в ногах сидит белая фигура. Это смерть за мной приходит.
…Через год в нарымской КПЗ я повстречала некую Крышталюк (она ходила из села в село и гадала, пока не заработала 10 лет по ст. 58, п.7). Она с сестрой и племянницей тоже была в ту пасхальную ночь там, в бессарабском бараке. Она рассказала мне, что вскоре после моего ухода Сырбуленко заболел тифом и умер. Феня, его жена, лежала больная, и бедные мальчики потащили тело отца на салазках на кладбище, но вырыть могилу так и не смогли.
Видно, и впрямь смерть приходила за ним, как она обязательно приходит за теми, кто позволяет тяжелым мыслям одержать верх над волей к жизни.
Чуть не влипла!
Я потеряла счет дням, числам. Местность изменилась: чаще попадались села в 10–20 домов, больше распаханных полей, меньше трясин, болот.
Однажды к вечеру меня застал буран. Снег засыпал тропу, и я шла с трудом, прикидывая в уме, хватит ли у меня силы, чтобы шагать всю ночь, или я замерзну? Может, нарубить тесаком лапник, сделать шалаш и пусть его занесет снегом?
Вдруг — поляна, а посреди поляны — навес, и в нем — овсяная солома. Уф! Это спасение. И я нырнула под навес. Но что это? Свежий след саней! Кто-то совсем недавно выехал отсюда с санями соломы. Если едет на ночь глядя, значит, жилье близко. Рискну пойти по следу, пока он не заметен снегом, ведь так хочется переночевать под крышей, в тепле! Тут, положим, тоже крыша, но на четырех столбах, под которыми ветер гуляет.
И не подумала я, что лучше синица в руке, чем журавль в небесах!
Я не ошиблась: очень скоро зачернела поскотина с воротами, вот плетень, за ним стог сена, а чуть дальше — изба. Большая, пятистенная. Так приветливо светится окошко! Я вошла в просторную горницу, поздоровалась и попросилась переночевать. Встретили меня угрюмо, но не прогнали. Женщина указала мне место возле печи на полу.
Я расположилась, и приятное тепло стало проникать в уставшее, озябшее тело. Даже голод показался не таким уж жестоким, ведь я могла согреться! Уже сон начал меня осиливать, и я прогрузилась в то блаженное ощущение покоя, которое предшествует сну, когда услышала шепот: женщина что-то растолковывала парню, лежавшему на печи. До меня долетали лишь отдельные слова, обрывки фраз.
— Выйди тихонько, дай знать… Захватят сонную, — долетело до меня. И вмиг сна как не бывало!
Я лежала, прислушиваясь: парень вышел, за ним стукнула щеколда… вот он уже за воротами. Кого он позовет? Сколько их придет? Когда? Медлить нельзя. Вот женщина зашла за перегородку. Скомкав одеяло, я подхватила рюкзак и неслышно метнулась в сени. Судорожно нащупала деревянный засов с веревочкой, распахнула дверь… Ветер швырнул мне в лицо пригоршню снега и завыл насмешливо:
— Сибирское гостеприимство!
Дрожа, стою на улице, прислонясь к плетню. В каждом доме светятся окошки, но все они не кажутся мне больше приветливыми.
Ветер рвал из рук одеяло, которое я так и не успела сложить. Буран швырял с силой снег целыми лопатами. Тяжело, горько было расстаться с мыслью о тепле, о жарко натопленной печке, и я решила еще раз попытать счастья и постучалась еще в одну дверь. Дверь была на запоре. Я слышала, что кто-то вошел в сени и стоит за дверью, прислушиваясь. Я постучала сильней. Молчание. Тогда я сказала:
— Впустите, Бога ради, обогреться! Я одна и сбилась с пути…
— Ступай своей дорогой! — ответил мальчишеский, ломающийся голос.
— Буран. Дороги не видать. И уже ночь… Скажи отцу — он впустит. Не замерзать же человеку!
— Тятя в бане. Но и он не впустит. Не велено впускать! Много разных дезертиров нонче шляется. Приказано всех в НКВД сдавать!
Так вот оно что! Ну, раз НКВД занялось перевоспитанием сибиряков, то успех обеспечен! Их методы воспитания действуют безотказно — это я интуитивно чувствовала, хоть лишь значительно позже сумела понять весь ужас этих методов.
Я повернулась и пошла вдоль улицы, не заглядываясь на освещенные окна: за ними не было человеческого тепла, а лишь страх и подозрительность. Одно порождает другое.
Наконец я увидела то, что искала: скирду соломы. Перемахнув через плетень, по пояс в снегу добралась до скирды, отгребла снег и принялась за дело. К счастью, солома была еще не слежавшаяся, рыхлая, и я без особого труда смогла сделать нишу, куда заползла задом, заложила вход соломой, подперла ее рюкзаком. Снаружи бесновался буран, было холодно и тесно. Но скирда была гостеприимней людей, и я спокойно уснула.
Яркое утро и табун лошадей
Когда утром я осторожно высунула голову из своего тайника, мне пришлось зажмуриться: кажется, никогда я не видела более ослепительно белого снега! Солнце стояло уже высоко, было ясно и тихо, а свежевыпавший снег сверкал и переливался миллиардами ярких блесток.
Оказывается, накануне я прошла почти через всю деревню, а по северным масштабам деревня была велика, и скирда — мой ночной приют — стояла почти на самой околице: один-два дома, сарай, несколько стожков сена — и все. Дальше тайга. Но это уже вдалеке, почти у самого горизонта, за пахотными полями, — по здешним понятиям, весьма обширными. На первом же плане — большое озеро, занесенное снегом. Местами, где снег сдуло ветром, синел лед.
До чего же это была мирная картина! Пока я ею любовалась, внимание мое привлекло конское ржание, и, прокладывая путь сквозь глубокие сугробы, резво промчался на водопой табунок лошадей. В первый и последний раз за период моих скитаний здесь, в Сибири, видела я сытых, ухоженных лошадей, и сердце защемило той сладкой тоской, которую я всегда испытывала при их виде (лошадей, а не конских скелетов, обтянутых кожей, которых в дальнейшем встречала не раз).
Сколько воспоминаний, сколько родных картин пронеслось перед моим мысленным взором! Вот кобылица пьет воду, изредка поворачивая голову, чтобы взглянуть на жеребенка, который усердно сосет, изогнув шейку и помахивая от удовольствия султанчиком-хвостом; вот могучий жеребец, высоко подняв голову, оглядывает свой табун. На фоне яркого снега они кажутся темно-коричневыми или вороными.