На Фомушкине все было надето так, чтобы обязательно подчеркивало удаль, ухарство этого развязного и беспечного человека. Пилотку он носил, сдвинув набекрень, и казалось чудом, как она держится на его голове. Ремень на гимнастерке, на которой сияли два ордена Славы, он затягивал до того туго, что не только палец, спичку под него нельзя было подсунуть. Эту удаль выражали и все его движения, не придуманные, не показные, а естественные, ленивые, небрежные, но настороженные, словно он каждое мгновение готов к резкому, цепкому прыжку, очень красивые.
— Старший наряда старший сержант Грибов, — продолжал я. — Ваша задача — перекрыть фронтовую дорогу на участке Суворино — Малая Гута. Ночью над участком заставы кружился немецкий самолет. Возможна высадка парашютистов. Задерживайте всех подозрительных лиц. Ясно?
— Ясно, — сказал Грибов, спокойный, немногословный, необыкновенно сильный молодой человек. Он выделялся среди всех наших солдат и сержантов строгостью смуглого лица, атлетическим телосложением и тем, как сидело на нем обмундирование, всегда будто сейчас постиранное, отглаженное и подогнанное по плечу и с такой точностью, какую можно было увидеть лишь на образцовом сержанте. И вот, несмотря на то, что все в этом человеке было так хорошо, он мне нравился меньше, чем Фомушкин, которому, если не лень, можно с подъема до отбоя делать всякие замечания. Вероятно, это происходило потому, что Фомушкин был открыт, совершенно понятен мне, чего никак нельзя было сказать об исполнительном, но замкнутом Грибове. Заглянуть к этому в душу было трудно. Я никак не мог понять — или он не торопился показывать себя, или показывать ему было нечего?
— Старший наряда сержант Фомушкин. Ваша задача перекрыть фронтовую дорогу на участке Малая Гута — Большие Мельницы. Я иду с вами. Вопросы есть?
— Нет, — опять за всех ответил Фомушкин.
XXVI
От Знаменки до Больших Медведиц было восемь километров. Дорога шла лесом, день стоял жаркий, тепло пахло земляникой, грибами, прошлогодним прелым листом. Тихо шумели осины.
Мы не спеша шагали по мягкой, заросшей травою, дорожной обочине, останавливались, слушали лесную тишину.
— Эти собаки такие, товарищ капитан, звери, — уверял Фомушкин, шагая рядом со мной, — что хотя их и считают вроде лошади самым что ни на есть близким другом человека, но я по себе скажу, что никакой от них дружбы я еще ни разу не видел. Вот кошка. Это же маленькая тигра, а она и то ко мне дружественнее относится, чем собака. Меня, например, самая что ни на есть последняя шавка может в любую минуту за ногу укусить. Прямо даже не могу вам объяснить, с чего они на меня так взъедаются. Другие люди идут себе по улице, и собаки на них даже не смотрят, не то, чтобы раз — другой брехнуть, а на меня так все и бросаются. Пять раз меня собаки, эти кусали, имею от них четыре легких ранения и одно тяжелое, когда штаны на мне прямо в клочья были изодраны и я два месяца уколы от бешенства принимал. Я после этого, как увижу собаку, так у меня вроде гриппа какого бывает, сразу температура поднимается.
Назиров засмеялся и даже шлепнул ладонью по ляжке, но было видно, что он не верит, что Фомушкин, которого он обожал и которому робко подражал во всем, боится собак.
— Этот наш Индус тоже, вот увидите, что-нибудь отчудит со мной. Я уже часы из-за него проспорил.
Индус — служебная собака нашей заставы, огромная красивая овчарка темно-палевой масти.
— Были у меня часы, трофейные, в бою я их добыл, — рассказывал Фомушкин. — Ну, сидели мы как-то после обеда возле школы. Я и говорю Каплиеву, собаководу, что, мол, твой Индус самая что ни на есть дурашливая собака. Вообще, что дворняжка, что овчарка, все одно — собака и собака, никакой разницы. Только овчарка, может, жрет больше. А он, Каплиев, и говорит: «Раз, говорит, ты не видишь разницы, то давай проведем такую операцию: ты поди свои часы спрячь где-нибудь и приходи сюда обратно, а я потом с Индусом их найду. Только уж они тогда мои будут». Ладно, говорю, согласен. Ни черта вы не найдете. Видали мы таких ищеек.
Ходил я, товарищ капитан, минут двадцать, следы путал. Всю Знаменку исколесил. Вернулся на заставу. Давай, говорю, ищи. Взял Каплиев своего кобеля, заставил его обнюхать меня, и подались они вприскочку вдоль деревни. Проходит ровно десять минут, по часам засек, прибегают они, аж в мыле оба. Привязал Каплиев кобеля этого в сарае, сел на крыльцо и вытащил из кармана часики мои. «На, говорит, бери свою трофею, не оскорбляй в другой раз служебное собаководство». Но я, товарищ капитан, от часов отказался. Хоть и жалко мне их было, а выдал Каплиеву вроде премии. Не зря же бегал он, как угорелый, по деревне. Может, вы видели, у него на руке такие герметические, светящиеся? Вот это те самые часики. Очень точно ходят. А кобель на меня все время теперь скалится, все след мой нюхает. Не иначе, как за шпиона считает. Теперь уж он меня, наверно, погрызет обязательно.
В деревне Большие Мельницы стоял армейский банно-прачечный отряд или, как такие подразделения называли солдаты-фронтовики, мыльный пузырь. Начальником отряда был тот самый толстый краснощекий майор интендантской службы Толоконников, с которым я познакомился еще в «Матвеевском яйце». Я уже однажды приходил сюда и виделся с ним. Он оказался добродушным и очень милым человеком. Отряд его в основном состоял из одних прачек, молодых, здоровых, неутомимых на работу и на веселье. Высоко подоткнув подолы, они с утра до вечера полоскали в речке белье, перекликаясь и зубоскаля по любому поводу. Шоферы, проезжая через деревню, непременно делали тут остановку, так что в Больших Мельницах было полно народу. По вечерам посреди деревни устраивались танцы и до самой поздней ночи слышались смех, песни и взвизгивания гармошки.
Деревенские избы тянулись вдоль речного берега окнами к воде. Возле широкого деревянного моста, который в то же время служил и плотиной, стояла старая мельница. В заводи прачки полоскали белье.
Мы встали на мосту, закурили. Фомушкин, прищурясь, жадно затягиваясь цыгаркой, неотрывно смотрел на девушек, склонившихся над водой. Вот одна из них выпрямилась, поглядела на нас из-под ладони и что-то сказала подругам. Те вскинули головы, обменялись несколькими замечаниями, явно относящимися к нам, засмеялись и снова принялись шлепать бельем по воде.
Старые корявые ветлы низко навесили свои ветви над рекой, солнце искрилось на воде, отражавшей и берег, и ветлы, и мост, и склонившихся над рекой девушек.
— Смеются, — смущенно сказал Назиров.
— А пусть, — беспечно отозвался Фомушкин. — Это они так, для фасону. — Он поправил пилотку и, торопливо бросив окурок в воду, закричал:
— Рубаху мою не постираете?
— Даже можешь с плеч не скидывать! — отозвалась девушка с толстой тяжелой косой, которую она то и дело откидывала за спину, курносая, в веснушках и, должно быть, самая озорная. — Мы ее вместе с тобой и намылим, и прополощем, и отожмем.
— Вот бы славно было, — обрадовался Фомушкин. — Только силенок-то у вас хватит ли?
— Не таких намыливали! — в тон ему отозвалась бойкая прачка. Подруги ее дружно прыснули смехом. Кто-то пропел:
Пойду, выйду на крыльцо, посмотрю на небо.
Не идет ли мой сержантик, не несет ли хлеба.
— Вот стервы, им бы только зубоскалить. над нашим братом, — с восхищением проговорил Фомушкин, взглянув на меня своими бесцеремонными и радостно загоревшимися глазами. — Эх, если бы меня назначили начальником в этот мыльный пузырь или, скажем, заместителем. Вот бы я развернулся. И чего здесь может сделать этот старичок пузатый? Сюда же сержанты нужны, молодые.
Мы прошли вдоль деревни, проверили документы у трех шоферов, остановившихся в Больших Мельницах, как они объяснили, на заправку, и, возвращаясь обратно, встретили майора Толоконникова.