Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал:

– С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма, стремясь оборвать нити, связующие нас с эпохой варварства, и проторить пути в будущее. Доказывать, что это так, не приходится. Свидетельство тому мои писания, мои книги и установления, все мое прошлое – иными словами, дни неустанного труда, ночи, отданные работе. Я не жил для себя, едва ли жил для своей семьи, не знал радостей приятельства, дружбы, любви. Из милостей, мною заслуженных, я не извлекал выгоды, успех не давал мне передышки или имущественных благ, я был беден и бедным остался. Наверху меня терпели, внизу на меня клеветали, сильные злоупотребляли мною, слабые старались меня перехитрить. Мои противники были сильнее меня, их убеждения были гибче, их методы были бессовестны; их было много, я – один. Меня преследовали, как шелудивого пса, клеветники и пасквилянты забрасывали грязью мое правое дело. Было время, когда я не мог пройти по улицам резиденции, не страшась грубейших оскорблений. Когда интриги и враждебные выпады заставили меня бросить профессуру в Ландсгуте, когда против меня науськали студентов из тех, что посерее, я бежал в родной город, оставив в беде жену и детей. Наемные убийцы покушались на мою жизнь. Шла великая война, повсюду царил хаос; австрийская партия распустила слух, что я связан с французской партией, которая расчищала дорогу императору Наполеону для создания западной империи и стремилась свергнуть владетельных князей. Французы, со своей стороны, подозревали меня в недопустимых сношениях с Австрией. Нашелся человек, мой коллега и сослуживец, ученый, прославленный и почитаемый… О, жалкий трус, время прибьет его имя к позорному столбу нашего века. Он не постыдился публично назвать меня шпионом; пользуясь моей принадлежностью к протестантской религии, он внушил королю недоверие ко мне. Я устоял под ударом. Беды мои кончились, мой властелин больше не обходил меня своей милостью, но только милостью. Новый монарх вступил на престол, он тоже был милостив ко мне. Сейчас я уже старый человек, уединившийся в тихом городке, и я все еще в милости. Мои враги присмирели или притворяются, что присмирели, они тоже не обойдены милостями двора. Но каково видеть изничтоженной жизнь, которая была устремлена к великому и всеобщему, изничтоженной прежде, чем иссякли духовные силы, ее поддерживавшие и питавшие, – этого им не понять, это знаю я один.

Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес:

– Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам? Только бессилие здесь и безразличие там. Я должен попытаться, должен завершить свое начинание, а дальше – будь что будет. Я должен знать, говорил ли я на ветер и писал ли на песке; должен знать, были ли обещания, которыми пытались подсластить горечь моего уединения, лишь лакомыми приманками; я должен, я хочу узнать, принимают ли они всерьез меня и мое дело. У меня есть доказательства, граф, страшные и неопровержимые доказательства. В любую минуту я могу вмешаться, ибо Юпитеров перун у меня в руках и от меня зависит погода. Все мною зафиксировано, все занесено в единый документ. Это известно. Они не захотят довести дело до крайности; на крайность решусь я, дабы спасти бесценное сокровище, хранителем коего меня поставили бог и человечество. И все же истинно важное требует долготерпения. Но Каспара от меня удалить нельзя. Он – одушевленное орудие и живой свидетель, то есть все, что мне понадобится – и притом в не столь уж далеком будущем. Потеряй я его, и рухнет фундамент последнего моего творения. Я знаю, я чувствую, что оно последнее, – и тогда всякое требование гласности станет беспочвенным. А вы, граф, что утратите вы? Неужто вы хотите, совершая подвиг любви и милосердия, позабыть о справедливости? Это все равно, что горсть золота променять на горсть солода.

Лицо Стэнхопа мало-помалу стало таким бледным, словно кровь не струилась у него под кожей. Он сел в кресло и весь сжался, как бы желая стать незаметным; раз-другой, правда, глаза его метали взгляды, похожие на диких зверей, сокрушающих свою клетку, но он тотчас же заманил их обратно, усмирил, затаил дыханье; пальцы Стэнхопа теребили цепочку лорнета, когда же президент смолк, он мгновенно вскочил. Трудно ему было прийти в себя, трудно подыскать слова, губы его дергались, нельзя было понять, старается он подавить смех или физическую боль; когда же он дотронулся до руки президента, мороз пробежал у него по коже. Двойник стоял рядом с ним, тень прожитого, содеянного, упущенного, и шептал ему на ухо слова предательства; тем не менее глаза его были влажны, когда он сказал:

– Я понял, и вот все, что я могу ответить: считайте меня своим другом, ваше превосходительство, и помощником тоже. Ваше доверие для меня знаменье свыше. Но что служит вам порукой? Откуда вы знаете, что не открыли свое сердце недостойному, разве что умеющему лицемерить лучше других? Я мог бы увезти Каспара, я и сейчас могу…

– Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда поиски правды на земле я готов назвать пустой выдумкой, – живо перебил его Фейербах. – Увезти, увезти Каспара, – добродушно посмеиваясь, продолжал он. – Вы шутите, я бы не посоветовал это делать никому, кто еще не разлюбил солнечный свет.

Стэнхоп на некоторое время погрузился в глубокую задумчивость, потом вдруг быстро спросил:

– Но что же будет? Действовать надо безотлагательно. Куда пристроить Каспара?

– Его надо привезти сюда, в Ансбах, – тоном, не терпящим возражений, отвечал Фейербах.

– Сюда? К вам?

– Нет, не ко мне. Это, к сожалению, невозможно, и по самым разным причинам. У меня много работы, я должен часто быть один, мне приходится много ездить, здоровье мое расшатано, характер не соответствует роли, которую бы мне пришлось взять на себя, да и самое дело не допускает личных отношений.

Стэнхоп облегченно вздохнул.

– Итак, куда же пристроить Каспара? – настаивал он.

– Я поговорю с одной семьей, где ему будет обеспечен хороший уход, а также поддержка, духовная и нравственная. Я еще сегодня посоветуюсь с фрау фон Имхоф, она знает всех здешних жителей. Вы можете быть уверены, милорд, что я буду печься о юноше, как о собственном сыне. С нюрнбергскими безобразиями покончено. Вряд ли стоит оговаривать, что вашему общению с Каспаром я никаких препятствий чинить не собираюсь, господин граф. Мой дом – ваш дом. Поверьте, что под суровой оболочкой чиновника и судьи бьется чувствительное к дружбе сердце. Среди здешнего мелкодушья человек с большой буквы, право же, редкость.

Они еще наскоро обсудили, что следует написать господину фон Тухеру и нюрнбергскому магистрату, и Стэнхоп откланялся.

После его ухода президент, погруженный в размышления, долго шагал из угла в угол. С минуты на минуту его лицо становилось все более тревожным и сумрачным. Странное, грызущее, неотвратимое чувство недоверия снедало его душу. Чем больше времени отделяло его от момента, когда граф скрылся за дверью, тем мучительнее становилось это чувство. Слишком хорошо он знал людей, чтобы некоторые приметы не внушили ему подозрений. Внезапно хлопнув себя рукою по лбу, он ринулся к письменному столу и в спешке написал три письма: в Париж – одному высокопоставленному другу-англичанину, в Лондон – баварскому поверенному в делах, и третье – министру юстиции, доктору фон Клейншродту, в Мюнхен. В первых двух он запрашивал подробные сведения о графе Стэнхопе, в последнем – извещал о своем скором прибытии в столицу и ходатайствовал об отпуске для этой поездки.

49
{"b":"170985","o":1}