Иногда за плотно закрытым окном ему удавалось разглядеть седые волосы, ниспадающие на пергаментный лоб. Ближе он старую баронессу ни разу не видывал. Ему говорили, что из-за слабости здоровья она не покидает своей комнаты. Эта отчужденность при таком близком соседстве наводила его на размышления. Постепенно ему уяснялось, что он живет среди совсем чужих людей – благодетелей. Его взяли в дом и кормили, потом приехала карета, и его увезли. Другой дом. В один прекрасный день его вышвырнули на улицу. Опять все началось сызнова.
Почему это так? Другие всю жизнь жили на одном месте, с детства спали все на той же кровати, никто не мог вырвать их из привычного уклада, у них были права. В правах-то, наверно, все и дело, в незыблемых наследственных правах. Есть бедняки, которые служат за деньги, пресмыкаясь перед теми, кого называют богачами, но и они твердо стоят на земле и что-то крепко держат в руках; им платят за их работу, и они могут пойти и купить свой хлеб. Один шьет камзолы, другой тачает сапоги, третий строит дома, четвертый служит в солдатах, вот и выходит, что один – защита и помощь для другого, один от другого получает еду и питье. И почему-то их нельзя срывать с насиженного места.
Ах, вот почему: они ведь сыновья отца и матери. Это самое главное. Отец и мать вводят их в человеческое общестство и тем самым объявляют, откуда они родом и кем станут.
А ему, Каспару, не дано знать, откуда он; по каким-то непонятным причинам он один, без отца и без матери. Он должен дознаться, почему это так. Должен все сделать, чтобы узнать, кто его родители и откуда они, но прежде всего он должен отвоевать себе место в жизни, место, с которого его нельзя будет согнать.
Однажды зимним вечером господин фон Тухер вошел в комнату Каспара и застал его задумчивым и углубленным в себя. Два или три раза в неделю господин фон Тухер, покончив с дневными трудами, полагал за правило, в соответствии со своим воспитательным планом, беседовать с Каспаром. Однако принцип обязывал господина фон Тухера сохранять важную неприступность. И все тот же принцип заставлял его пренебрегать радостями простой и непосредственной беседы. Иной раз ему нелегко было держать себя в руках, может быть, в силу присущей человеку сообщительности или потому, что испытующий взгляд Каспара доходил до его сердца, но все равно, он не ведал сомнений, принцип, угрюмый как Фицлипуцли[8] не позволял ему без особой нужды преступать границу сдержанности.
Но, увидев Каспара, погруженного в свои думы, он растрогался, и голос его поневоле звучал мягче, когда он спросил юношу о причинах этой задумчивости.
Каспар не знал, можно ли ему говорить откровенно. Как всегда в минуты душевного волнения, левая сторона его лица конвульсивно подергивалась. Затем характерным и неподражаемо милым движением он закинул за ухо волосы, упавшие на щеку, и глубоким голосом спросил:
– Кем же я все-таки стану?
Эти слова тотчас успокоили господина фон Тухера. Он состроил мину, как бы говорившую: «Я не ошибся в расчетах», – и поспешил заверить Каспара, что об этом он тоже успел подумать. Пусть Каспар скажет, к чему у него всего больше лежит душа.
Каспар нерешительно молчал.
– Как, например, насчет садоводства? – благосклонно осведомился господин фон Тухер. – А может, тебе лучше стать столяром или переплетчиком? Ты делаешь премилые вещицы из картона и ремесло переплетчика сумеешь изучить за короткое время.
– А можно читать книги, которые мне дадут переплетать? – мечтательно спросил Каспар; он так сгорбился, что подбородком почти касался стола.
Господин фон Тухер нахмурился.
– Это значило бы, что ты нерадиво относишься к работе, – ответил он.
– Я ведь мог бы и часовщиком сделаться, – заметил Каспар, в эту минуту у него было довольно путаное представление о часовщике. Ему виделся человек, стоящий в высокой башне; человек, который приказывает звонить колоколам, подгоняет одно к другому золотые колесики, колдовскими заклинаниями делает время невидимым и заточает его в крохотный футляр. Да и вообще за названиями профессий ему открывалась не работа, не его отношение к ней, а непостижимо сложная картина жизни в целом.
Господин фон Тухер, преисполнившись недоверия к несерьезным, как ему казалось, намерениям Каспара, поднялся и холодно пообещал обо всем этом подумать.
На следующий вечер Каспара позвали в кабинет хозяина дома.
– В связи с нашим вчерашним разговором, – начал господин барон, – я пришел к следующему решению: весну и лето ты еще проведешь в моем доме. Прилежно занимаясь, ты к сентябрю сумеешь усвоить необходимые начальные знания, этого же мнения держится и господин Шмидт. А для того, чтобы у тебя не разбивался день, ты теперь будешь обедать не со мной, а у себя в комнате. На днях я переговорю с одним переплетчиком, очень неплохим мастером: тогда мы будем знать, что нас ждет. Ты доволен, Каспар? Или мечтаешь о чем-нибудь другом? Говори же, говори, у тебя еще есть время выбрать.
Мурашки пробежали по спине Каспара. Он вздрогнул и молча опустился на стул. Господин фон Тухер отнюдь не имел намерения его торопить и хотел дать ему достаточно времени на размышление. Минуту-другую он расхаживал по комнате, потом сел за рояль и проиграл медлительную музыкальную фразу. Это не было внезапной прихотью; по вторникам и пятницам от шести до семи вечера барон играл на рояле, а так как кукушка на стенных шварцвальдских часах только что прокуковала шесть раз, то не сесть за рояль было бы нарушением установленного режима.
Из-под его пальцев полилась довольно тоскливая мелодия. Это было мучением для Каспара. Он любил слушать марши, вальсы и веселые песенки. «Анна Даумер, вот кто умеет играть», – любил говорить он. Но такие звуки повергали его в полное уныние. Когда господин фон Тухер взял заключительный аккорд и, повернувшись на вертящемся стуле, вопросительно взглянул на Каспара, тот, решив, что от него ждут суждения о сыгранной пьесе, сказал:
– Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется.
От удивления брови господина фон Тухера высоко взлетели.
– Ты слишком много себе позволяешь, – спокойно проговорил он. – Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще – отправляйся в свою комнату.
Каспар радовался, что впредь ему не надо будет обедать с бароном. Безмолвные совместные трапезы всегда казались ему бессмысленными и никчемными. Многое восхищало его в этом человеке, его спокойствие и всегда ровный голос, его удивительная опрятность, фарфоровая белизна зубов, но в первую очередь его выпуклые розовые ногти. Он знал многих людей с бледными ногтями и относился к ним недоверчиво; бледные ногти вызывали в нем представление о зависти и жестокосердии.
И все-таки у Каспара было такое чувство, что до господина фон Тухера дошли нехорошие слухи о нем и тот им поверил. Минутами бедняга готов был крикнуть: «Не верьте, все это ложь!» Но что именно? Что было ложью? Этого Каспар сказать не мог.
В полном его одиночестве ему начинало казаться, что он надоел людям и они ищут способа от него отделаться. Тревога, дурные предчувствия терзали его. В лунные ночи он раньше обычного гасил лампу, садился к окну и неотрывно следил за небесным светилом. В дни полнолуния, он, случалось, чувствовал себя плохо, дрожал всем телом, и только восход луны снимал тяжесть, давившую его грудь. Он знал, из-за какой крыши покажется она сейчас, над какими взойдет фронтонами, и как бы вынимал ее руками из глубины небес, а когда наплывали облака, он дрожал от страха, что, задев луну, они испачкают ее светлое сияние.
До слуха его в эти дни, казалось, доносятся нездешние звуки. Однажды утром он вдруг встал во время урока, пошел к окну и чуть ли не всем корпусом высунулся из него. Студент, господин Шмидт, не мешал Каспару, но, когда ему показалось, что это длится слишком долго, его окликнул. Каспар выпрямился и закрыл окно; студент, обеспокоенный его бледностью, спросил, что с ним такое.