Но как только останавливалась «кукушка» у переводной стрелки для въезда в депо и он видел немецких солдат, всегда по какой-то надобности торчавших на станционной территории, радость его начинала меркнуть. Сдав смену и захватив небольшой рундучок, без которого не обходился ни один железнодорожник, усталым, разбитым шагом поднимался он по крутому спуску наверх, понимая, что только там, в двух подвальных комнатах, с окнами, едва-едва возвышающимися над землей, может он на считанные часы обрести душевный покой.
Однажды, когда он возвратился из Александровки, оставив там на путях вереницу разгруженных вагонов, у приступков паровозной лесенки его встретил фашистский офицер с Железным крестом на френчике, сопровождаемый двумя навытяжку стоявшими солдатами. Он стащил с обеих рук белые перчатки, натянутые, несмотря на отчаянную жару, и одобрительно похлопал его по крутому плечу.
— О! Гросс Иван. Ты есть настоящий богатырь, — почти без запинки выговорил он по-русски. — Как жалко, что ты не ариец. Мы бы тебя взяли в армию. Хотел бы служить великой Германии?
— А я уже служу ей, — расплылся в улыбке Иван Мартынович.
Майор напряженно заглянул ему в глаза, остался доволен той улыбкой на широком, со следами угольной пыли лице машиниста.
— Гут, зер гут. Мы вас повысим, господин Дронов. Вы теперь будете получать хлеб на сто граммов больше. А сейчас можете, как это по-русски, ид-ти, — закончил он нараспев и приложил два пальца к фуражке.
— Премного благодарен, — откликнулся Дронов и направился в депо сдавать сменному машинисту свою вахту.
Вернувшись домой, он спустился по узким, давно не крашенным ступенькам лестницы в полуподвальное помещение, открыл скрипучую дверь, которая почему-то была не на крючке. Липа стояла у высокого подоконника в расхожем ситцевом платье с короткими рукавами, подпоясанная кухонным фартуком. На скрип двери порывисто обернулась, и он увидел ее глаза. Он еще никогда не знал их такими. Остановившиеся, наполненные болью и ожиданием, они глядели на него горестно и тревожно, словно Липа хотела отогнать от себя ощущение какой-то надвигающейся беды и не могла.
— Женушка, ты что? — протягивая большие сильные руки для объятия, надвинулся на нее Дронов. — Ты не томи, ты скажи. Я вижу, какая ты не своя. Может, с нашим Жориком что не в порядке?
Она отрицательно покачала головой.
— Нет, Ванюша, нет, — смутно вздохнула она. — С Жориком все нормально, пошел к соседским ребятишкам в футбол сражаться.
— Так что же? — не сводя с нее выпытывающих глаз, уже неуверенно спросил Дронов, ставя на пол небольшой деревянный рундучок. — Что произошло, Липочка? Почему ты такая взволнованная? У меня все хорошо. Сам господин майор из железнодорожной комендатуры торжественно облагодетельствовал. Объявил, что сто граммов хлеба в сутки к пайку с завтрашнего дня мне будет прибавлено. Видишь, какая райская жизнь начинается у нас при новом порядке Адольфа Гитлера. Трогательная забота о рабочем человеке Иване Дронове. А ты говоришь, будто они, оккупанты, бессердечные.
Липа подошла к мужу и, не улыбнувшись, положила голову на его плечо. Лицо у нее было таким расстроенным, что казалось, она вот-вот заплачет. Но она сдержалась, только горестно покачала головой, отстраняясь от него.
— Ваня, — плохо повинующимся голосом сказала она, — тебя тут спрашивал человек.
— Какой? — пожал плечами муж.
— Почем я знаю, — тихо ответила она, — наверное, оттуда. От тех, ради которых мы переехали в этот подвал.
У Ивана Мартыновича вздрогнули губы:
— И что же он сказал?
— Он сказал, чтобы завтра в восемь утра ты был в городском парке у той самой скамейки, на которой уже сидел с Зубковым накануне вторжения немцев. Потом он спросил, когда у тебя завтра начинается смена. Я ответила — в три дня. Человек усмехнулся и проговорил: «Вы не беспокойтесь, он на смену не опоздает».
— Какой он из себя? — быстро спросил Дронов, вдруг подумав о том, что, быть может, это был сам Сергей Тимофеевич Волохов, по жена тотчас же разрушила его предположение.
— Молоденький такой, щупловатый, лет двадцати… На студента обличием смахивает. Руки не рабочие, с тонкими кистями, даже загар наш новочеркасский их не тронул.
— Не знаю такого, — вздохнул Иван Мартынович.
Липа податливо придвинулась к нему, с надеждой спросила:
— Так ты, может, и не пойдешь?
— Да ты что, чудачка.
Дронов горько вздохнул. Она была рядом, всегда манящая и желанная, понимающая с полуслова, готовая ради него на любой добрый поступок. Он всегда убежденно думал, что она — это половина его существования, всех его чаяний и надежд. Но была еще и другая половина, включавшая в себя не одну любовь и семейное счастье. В той было все, что лежало за порогом их дома, что его окружало, едва лишь он перешагивал этот порог, то, что надо было отдавать всем знакомым и незнакомым людям, ради чего жить. И называлась эта вторая половина сухим и коротким словом «долг».
— Нет, Липа, — проговорил он со вздохом и даже слегка отстранил от себя жену. Отстранил мягким, но решительным движением и, почему-то перейдя на шепот, еще раз повторил: — Нет.
И ему вдруг стало ее жалко. Так жалко, что сдавило горло, а большая крепкая грудь долго не могла набрать воздуха.
— Прости меня, но я должен идти, — промолвил он наконец. Она покорно молчала. И только долго-долго слушала, как тикают часы.
— Боже мой, Ваня, значит, начинается это?
— Что такое «это»? — переспросил он.
— Та самая жизнь, ради которой мы сюда переехали?
Он видел ее синие глаза, большие и совершенно сухие, наполовину прикрытые длинными ресницами, горькие, как полынь.
— Чудачка, — рассмеялся он. — Ты же когда-то негодовала потому, что я не отступаю с войсками Красной Армии, радовалась, что я остаюсь в Новочеркасске по заданию подпольного центра, а теперь готова расплакаться. — Он крепко прижал ее к себе, ощущая знобкую нежность, заглядывая в повлажневшие глаза, попросил: — Ну, дай слово, дай слово, что не будешь хныкать. Тоже мне еще жена подпольщика.
Но Липа отрицательно покачала головой.
— Нет, Ваня, — нахмурившись, сказала она. — Не дам. Я все-таки баба, Ваня, обыкновенная русская баба. И буду не находить себе места до той самой минуты, пока ты вновь не постучишься в нашу дверь.
Улицу своего нового местожительства, заканчивавшуюся их домом на взгорке, Дронов называл про себя улицей гудков. Они и на самом деле сопровождали жизнь ее обитателей не только с рассвета и до заката, но даже и ночами. Во время недолгого пробуждения напоминали ему, Дронову, о том, что теперь и он живет на окраине, занимаемой представителями могучего племени железнодорожников.
Какими они непохожими были, эти гудки. Паровозы ФД, которые с грохотом проносились во главе скорых поездов и длинных товарных составов, возвещали о своем вторжении из-за поворота на станционную территорию басовитыми, хорошо поставленными голосами. Не так величественно заявляли о себе менее мощные их собратья, водившие составы пригородного сообщения. И уж совсем чахлыми голосами обладали маневровые «кукушки», «манечки», «щуки», среди которых Иван Мартынович всегда мог бы по гудку в общем паровозном хоре узнать свой К-13, если им управлял его сменщик, пожилой, морщинистый, под полвека годами, Сергей Сергеевич Сергеев, которого острословы сокращенно именовали «Сергей в кубе», человек степенный и малоразговорчивый.
Что же касается единственного подчиненного, то им у Дронова был его кочегар зеленоглазый разбитной парнишка Костя Веревкин, старательный парень, работавший на станции еще с довоенного времени. Узнав, что Дронова, в прошлом инженера целого завода, пусть не такого уж большого, взяли теперь на станцию машинистом всего-навсего маневрового паровоза, он, удивленно качая головой, спросил:
— Гы… Чего это вас так, Иван Мартынович, понизили? За какие такие провинности, ежели не секрет?
— Так ведь оккупация пришла, Костя, — уклончиво ответил Дронов. — По-другому жить мы стали.