Якушев на мгновение задумался и нерешительно перебил соседа:
— Так казаки Матвея Платова действовали, когда под Парижем во время бегства Наполеона крепость Намюр брали.
Данила скосил на него зеленые глаза:
— Так ведь это ж когда было. Ты откуда знаешь? Из книжек только.
— Не только из книжек, — усмехнулся Вениамин, — из жизни, можно сказать. Мой прадед Андрей Якушев при Платове в лучших казаках числился. Он и в эту крепость ворвался первым.
— Да ну? — удивился Денисов. — Это я скажу, да-а. Вон ты из какого рода. А что, тебя из комсомола за это не исключали?
— Да нет, — засмеялся Веня. — За что?
— Ну, мало ли. Платов — он ведь тоже граф был, царский слуга.
— Он слуга отечества нашего прежде всего, — с обидой поправил нового знакомого Веня.
— Слуга отечества, — ворчливо протянул Данила. — А за что же тогда его в твоем родном Новочеркасске с постамента сняли?
— Ладно, ладно, — рассмеялся Вениамин. — Потом когда-нибудь от меня услышишь. Ты мне лучше про этот самый Хлипень расскажи. И про деревню, что под ним была, как там ее называли…
— Бобовичи, — оживился Денисов. — И знаешь, земляк, сама по себе история обычная. Но факт один интересен. Ее долго не могли захватить. Три штурма, и все безрезультатные. Вот этот Хлипень помехой был. Перед каждым из этих штурмов все военный корреспондент какой-то приезжал, уж очень он хотел описать, как возьмут Хлипень. В «Красной звезде» грозился напечатать. Сам такой представительный, очкастый. Да не везло ему, и только. Приедет, а результата нет. Отбили немцы наше наступление. Вторая попытка — и снова провал. Разозлился этот корреспондент после третьего неудачного нашего штурма и стишки забавные сочинил. Хочешь, прочту? У меня память острая, я стишки с лета запоминаю.
— Ну прочти, — согласился Веня.
Земляк расстегнул верхнюю пуговицу на нижней рубашке, видневшейся из-под распахнутого больничного халата, и бойко стал чеканить:
«Друг мой Ванюшка в серой шипели,
Верный мой друг фронтовой,
Помнишь, как вместе в землянке сидели,
Пули свистели, снаряды свистели,
Шел за Бобовичи бой.
Бой за Бобовичи — вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда».
Время мелькнуло, и мы расставались,
И ты говорил мне опять:
«Эх, друг мой Ванюшка,
Надежный товарищ,
Нам только б Бобовичи взять.
Взять бы Бобовичи —
Вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда».
Время в разлуке не быстро промчалось,
И я вспоминал о тебе,
И как-то в газете прочесть вдруг удалось,
Что взят населенный пункт Б.
Взяты Бобовичи — вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда.
— Забавные стихи, — засмеялся Якушев. — Пусть и не классика, но зато не в бровь, а в глаз.
Денисов задумчиво посмотрел в окно и продолжал:
— Хочу тебе про Хлипень досказать. Напугали мы в тот раз фрицев толовыми шашками да паклей, в бензине подожженной, а потом туда и сами ворвались. И что же узрели? Нас четырнадцать человек было, а немцев всего-навсего семь. Мы по разным углам рассыпались и половину их сразу покосили. И когда их огонь ослаб, мы, считай, одним отделением сделали до самое, чего, почитай, два батальона, в лоб атаковавших Хлипень, сделать не могли. Мы воевать только лишь учимся, а фашисты пол-Европы уже прошагали, стран сколько поработили.
Якушев посерьезнел, а Данила уже без улыбки продолжал:
— Война — это великое искусство, земляк, и с неба оно не падает, если своей башкой кумекать не будешь.
Вот и дали, станишник, мне боевик за то, что малой кровью помог взять этот проклятый Хлипень, будь он трижды неладен. А у нас иной полковник целой дивизией велит окружить какой-нибудь узел сопротивления противника и штурмом его брать. А потом оказывается, что наши части лишь мешали друг другу своей многочисленностью, а у врага совсем ничтожные силы супротив нас были брошены. Прости, земляк, за эту мою откровенность. Полагаю, ты доносить не побегишь?
Задумчивое смуглое Венино лицо покосилось в грустной усмешке.
— Да, пожалуй, не побегу, — сказал он тихо. — Фискалов в нашем роду пока что не было, и не мне открывать такое ремесло среди Якушевых. Эх, как я рад, что под одну крышу нас с тобой военным ветром занесло. Вместях теперь будем вплоть до рассылки по частям после выздоровления.
Якушев с наигранной старательностью встал и подбросил к виску ладонь:
— Слушаюсь, товарищ младший лейтенант.
— Ладно, ладно, — остановил его Данила. — Знаешь, что один мой друг старшина Сенькин говорил? К пустой голове ладонь не прикладывают. Кто его знает, может, к концу войны ты еще полковником станешь, чего доброго.
— Не успею.
— Почему?
— А как же слова товарища Сталина о том, что еще полгодика, может быть, годик — гитлеровская Германия лопнет под тяжестью своих преступлений.
— Правильные слова, — грустно улыбнулся Денисов, — я в них вот как своим солдатским умишком верю. Потому что, если не верить, лучше не жить. А колотить гитлеровцев мы уже и сейчас во как научились. — И он поднял кверху свой кургузый большой палец.
Главврач Арчил Самвелович Кохания сдержал свое слово. Однажды вечером он забежал в маленькую палату, в которой обитал выздоравливающий Якушев со своим донским земляком, и сердито сказал:
— Ну вот что, юноша, вы обещали дать мне на прочтение свой рассказ. Давайте немедленно, потому что мне некогда.
— Так, может, не стоит, — протянул было Якушев, но неожиданный гость сердито перебил:
— Нет, надо, если зашел. Прочту — скажу. О сроках не спрашивай, сам видишь, сколько забот.
— Но ведь он же от руки написан, — противился Веня. — Трудно читать будет, Арчил Самвелович.
— А это уж не твоя забота, — возразил главврач. — Я в издательствах не работаю, куда всякую рукопись — надо представлять в двух экземплярах, да еще перепечатанной на пишущей машинке, — проворчал в ответ Кохания и умчался.
Через минуту его белый халат промелькнул уже за окном хирургического отделения.
Прошел день. Вечером подавленный горем Веня, ускользнув от Данилы, пошел бродить по территории госпиталя, всегда прохладной от щедро насаженных в свое время южных елей, кипарисов и эвкалиптовых деревьев. Солнце уже померкло, и все потонуло в сумерках и тишине. Лишь издалека, из-за тщательно замаскированных окон клуба, доносился ровный шум киноаппарата, и басовитый голос известного актера разносился на всю округу: «А ну, кто еще хочет Петроград!» Якушеву хотелось тишины и покоя. С думами о погибшей Лене он всегда ложился и просыпался. А когда оставался в одиночестве, ощущал от этих дум почти физическую боль. Ночное небо, усеянное звездами, распласталось над обширной территорией бывшего курорта. Беспощадная большая война превратила его в стационарный госпиталь, и тенистые аллейки, на которых раньше об эту пору раздавалось бодрое покашливание стариков, а то и приглушенные голоса влюбленных, хранили теперь в это позднее время сонное молчание.
Миновав дощечку с надписью «Теренкур», Якушев поднялся почти к подножию горы, в которое упиралась территория госпиталя. Сейчас одиночество успокоило его. Все-таки каким бы хорошим ни был Данила, но когда Веня просыпался среди ночи и видел мерно похрапывающего на соседней койке соседа, то самое первое прикосновение к действительности рождало ощущение острой тоски. Вене мгновенно начинало казаться, что та неистребимая опустошенность, что вошла в его жизнь и прочно в ней поселилась, уже никогда не уйдет. «Зачем она это сделала? — горько спрашивал себя Веня. — Зачем ушла в этот тяжелый разведывательный поиск?» Но к чему были теперь эти мучительные метания, если непоправимое уже совершилось. Посидев на самой дальней скамейке, Якушев встал и медленно поплелся вниз. В окнах госпитальных корпусов зажигались огни. Вражеские самолеты через Кавказский хребет сюда не долетали, и поэтому все относились к светомаскировке с прохладцей, несмотря на устные и письменные указания коменданта, бывшего комбата, Перестенко, приближение которого можно было и в темноте определить по громкому стуку его протеза.