– Что ж с тобой было дальше, Ирена? – тихо спросил Большаков.
– Жили мы по-прежнему в Варшаве. Года через два с отца моего сняли опалу. Снова стал он депутатом сейма. Время было тревожное: война подбиралась к нашей земле. Отец был следователем по особо важным делам. Судил он теперь валютчиков, изменников и шпионов германских. И, надо сказать, расправлялся с ними круто. Он всегда говорил, что самое большое зло принесет полякам Гитлер. Я однажды подслушала, как они шептались с мамой в спальне. «Не понимаю, – говорил отец, – на что наше правительство рассчитывает. Балы, приемы, неописуемая роскошь, а танков нет, авиации тоже, и вся оборона на песке…»
В это время я уже была замужем. Командир полкового эскадрона Анджей Стукоцкий стал моим мужем. А войной дуло на нас все сильнее и сильнее. Помню, было у нас в доме какое-то семейное торжество. Собралось много гостей, а папа запаздывал. Он был на каком-то приеме в сейме и приехал оттуда не очень веселый. На него сразу же набросились: «Как вы полагаете, пан Дембовский, каково будущее Польши, что по этому поводу говорят в правительстве?» Папа отвечал на эти вопросы, острил, улыбался: «Я сейчас только от Мосьцицкого. Были там все министры, и маршал Рыдз-Смиглы заявил, что никогда польская армия не была такой сильной, как сейчас». Он улыбался, а черные глаза оставались печальными. Но кто-то, едва его дослушав, уже кричал:
– Панове, шампанского. Тост за здоровье храброго маршала Рыдз-Смиглы!
Дней через пять я сама видела большую толпу на площади у могилы Неизвестного солдата и толстого, упитанного человечка в военном френче на трибуне. Он кричал, что наша кавалерия самая лучшая в мире, что еще не родилась армия, способная нас победить. «Жители Варшавы могут спать и не думать ни о какой опасности!» – заверял он.
А потом началась бомбардировка Варшавы. Это не война была, Виктор, а убийство. Первые зловещие бомбежки. Если бы я была художником, я бы написала страшную картину и назвала бы ее «Сумерки большого города». Сердце болит, когда вспомнишь. Закрою глаза и кажется, до сих пор слышу, как воют над Варшавой их одномоторные пикировщики…
– «Юнкерсы-87», – вставил капитан.
– Так есть, – согласилась Ирена. – Они переворачивались в воздухе и бомбили очень точно. Никогда не забуду второе сентября. Трамваи не ходят, водопровод поврежден, и за водой везде целые толпы. Я шла по улице Краковское предместье, когда появились самолеты. Не знаю, сколько их было на самом деле, но мне показалось, что они закрыли все небо. Они пикировали на эту беззащитную толпу с ведрами, чайниками и котелками.
Помню, самолеты уже обстреливали улицу, когда толпа с криками разбежалась. Я глянула – у колонки на мокром асфальте мальчик лет семи. Белая рубашка, поясок с медной пряжкой, кудряшки, а на рубахе кровь. Рядом валяется перевернутый чайник. Я не выдержала, бросилась к мальчику, подняла на руки. Бегу по Краковскому предместью и кричу: «Где здесь „Красный Крест“? Кто-то меня остановил. Смотрю, сестра с красным крестом на рукаве: „Куда вы несете хлопчика, пани?“ – „На перевязочную“. Она головой покачала: „Не надо, пани, хлопчик юш не жие“.
Вот так началась для меня война.
Потом пришли фашисты. А вскоре умерла мама от заражения крови во время операции, она тоже была хирургом. Муж оказался мелкой дрянью, и я с ним рассталась. Не повезло и нашему отцу. Самый тяжкий удар нанес ему Тадеуш. Когда папа узнал, что сын пошел на контакт с фашистами, он слег. Больное сердце не выдержало. Я похоронила его в Варшаве зимой сорок второго года и осталась с годовалым Янеком… Но не устерегла и его. Менингит. Я все, что могла, сделала, и все-таки теперь одна…
Большаков неловко заворочался, узкая лазаретная койка скрипнула под ним.
– Тебе нехорошо? – спросила она. – Рана заболела?
– Нет, Ирена, душа, – сказал летчик потеплевшим голосом. – Вот думаю о тебе, и досадно, что слов не могу найти хороших, чтобы тебя утешить.
Ирена вздохнула:
– Добрый ты, Виктор.
Ночи бывают всякие: длинные и короткие, душные и холодные. Одни из них тянутся долго, будто тлеют, не оставляя в памяти никакого следа. Другие, наоборот, сгорают, словно короткий запал перед взрывом, если люди проводят их без сна и что-то новое открывается перед ними. Эту ночь он не мог отнести ни к первым, ни ко вторым. К первым потому, что, избежав опасности на несколько последующих дней, был относительно спокоен, ко вторым потому, что как будто и открытий никаких он не сделал. Просто сидела перед ним женщина, ставшая вдруг понятной и близкой.
– А ты как жил, Виктор? – спросила Ирена.
– Я? Да, наверное, как все мои одногодки. Ты же знаешь, что у нас было после революции? Гражданская война, разруха, голод. Мать мою и отца убили в бою. Они сражались в Первой Конной. А младший отцов брат дядя Леша остался жив.
– Тебя воспитывал, – догадалась она.
– Нет, Ирена, я воспитывался в детдоме. Дядя Леша был тогда инженером и получил назначение на Магнитострой. Это большой у нас завод на Урале. Доменные печи, металл и сталь. Понимаешь? Он меня обещал забрать, но не получилось. Мой дядя внезапно умер, прямо на работе. Он был хорошим человеком, Ирена. Лучший пулеметчик в одном из буденновских эскадронов. Секретарь партячейки.
– Да, да, – вдруг сказала Ирена, – я очень хорошо понимаю вас.
Она покачала головой и спросила:
– Виктор, ты, наверное, голодный? Я спущусь вниз, пока брат не возвращался, и поищу еды. Должна же быть какая-нибудь еда у главного хирурга фашистского госпиталя.
Скрипнув дверью, она тихонько спустилась по узкой лестнице. Шаги ее все же были слышны: пани на тонких каблуках не ходят бесшумно. Проходя мимо высокого трюмо, Ирена остановилась. Старомодное зеркало добросовестно ее отразило. Полька с удивлением отметила и возбужденный румянец на щеках, и блеск синих глаз и осталась явно довольна всей своей легкой, стройной фигурой. Она улыбнулась и опустила узкий подбородок в воротник синей шерстяной кофты, словно пристыженная этим неожиданным открытием. Потом она начала поиски еды, с легким шумом распахивая ящики и разрывая кульки. Ей попалась пустая коньячная бутылка, несколько пустых консервных банок.
Наконец Ирена обнаружила две булочки, начатую пачку печенья и кусок сыру. Она сделала три бутерброда, один тут же съела сама, а два торжественно понесла наверх. Когда она подошла к койке, раненый летчик крепко спал. Ирена положила бутерброды на разостланный свой плащ и долго всматривалась в его лицо, окутанное темнотой. Потом она наклонилась и осторожно погладила его волосы. Виктор не проснулся.
…Почему он так часто сравнивает Ирену и далекую беленькую Аллочку – ему и самому было непонятно. Тихая, рассудительная и такая незабываемая Аллочка белым облаком проносилась в его размышлениях. Но стоило лишь подумать о ней, как сразу же на ум приходила и Ирена. Эта, как порох. Она может быть гневной и вся пылать, а через мгновение становится кроткой и тихой. У Аллочки доводы и доказательства, а у нее чувство, и только чувство. Нет, не надо сравнивать добрую рассудительную Аллочку с этой, случайно ему повстречавшейся полькой, совершенно неожиданной в его жизни.
«Случайно! – оборвал себя Виктор. – А дорога в чужом лесу от разбитого самолета к блиндажу. А ее твердый и расчетливый выстрел в фельдфебеля, собиравшегося отправить меня на расправу в фашистскую комендатуру. А ее отчаянный гнев, сломивший безвольного, запутавшегося в жизни Тадеуша, заставивший его взяться за скальпель и, по существу, спасти меня от неминуемого заражения крови! Если есть мера мужества и твердости, – подумал Виктор, – то эта мера щедро отпущена Ирене».
Несколько суток прожил он на чердаке. Врач приходил к нему по утрам, сдержанно говорил «добрый» – так сокращенно приветствовали друг друга поляки, опуская в обращении «день добрый» первое слово. Так же сдержанно Тадеуш осведомлялся о его самочувствии и угрюмо качал головой в знак того, что он действительно соглашается с тем, что у летчика на самом деле хорошее настроение п самочувствие. Рана быстро подживала, потому что была все-таки она неглубокой, и нерв, к счастью, оказался неповрежденным. Утром в субботний день Виктор на костылях рискнул подойти к слуховому окошку и оттуда долго смотрел на улицу, но так ничего и не увидел, кроме крыш, крытых шифером и жестью, да глубокого, согретого солнцем неба. Прислушался – тишина кругом. Он недоверчиво пожал плечами и отошел. Ему представилось, что сейчас на огромном протяжении советско-германского фронта тысячи орудий выплевывают на израненную войной землю тонны раскаленного металла, а в воздухе поют сотни боевых моторов. Может, и даже наверняка, на их аэродроме Саврасов готовит сейчас пять или шесть экипажей к ночному вылету и, давая последние советы, скажет напутственно: вы смотрите, если зенитки прижмут, все равно пробивайтесь к цели. Как Большаков и Алехин, пробивайтесь. А на боевой листок уже налеплены их фотографии в траурных рамках.