Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Спустившись во двор, он поднимал горсть чистого утреннего снега, ел его. И пытался представить себе Москву. Заснеженная, морозная, как в год смерти Ленина, она была окружена фашистами. Там истекают кровью. А мы здесь валяемся на боку! И ярость бессилья переполняла его.

Возвращаясь в промозглую, как погреб, камеру, они молча садились с Рашидом друг против друга. Назым посасывал пустую трубку, глаза его не могли остановиться, бегали из угла в угол, как загнанные, и вдруг он говорил:

- Нет, невозможно. Фашисты не могут победить. Историю не повернуть вспять...

Вот тогда-то вокруг самодельной карты и появились эти глаза, обезумевшие от ярости и боли, мефистофельские профили, искаженные ужасом лица. Он рисовал их и на стене в коридоре, слушая радио.

Губы до крови закуси,
рану руками зажми,
                             вытерпи,
                             выдержи,
                             вынеси.
Воплем
           голым и гневным
                                     стала надежда твоя...

 Он пытался передать свою надежду другим. Но кто его слушал? Факты говорили против него.

Той зимой в бурсской тюрьме приспособились согреваться одеколоном: добавляли в него сахар, лимон и пили вместо водки. Верблюд похвалялся: как только падет Сталинград, закатит Назыму и Рашиду банкет с чаем и одеколоном.

- Не рисуй на карте стрелы так жирно, - отвечал Назым. - Их еще придется тянуть назад...

- Возможно ли это, мон шер? Возможно ли? - похохатывал Верблюд.

- Хорошо смеется тот, кто смеется последним!

Сталинград не пал. Началась «эластичная» немецкая оборона. Фашисты отступали все дальше и дальше.

Верблюд сделался посмешищем всей тюрьмы. Вчерашние единомышленники на прогулках прицепляли ему бумажный хвост, надвигали шапку на глаза, словно он был виноват в поражении германской армии.

Прослушав последние известия, Назым и Рашид являлись теперь в камеру Верблюда с карандашами в руках и все дальше уводили стрелы от Москвы.

Неграмотные обитатели камеры голых наделили Назыма пророческим даром - он угадал будущее, когда им еще и не пахло. Каждое его слово принималось теперь как закон.

Назым сердился:

- Ну скажи, вот ведь бараны - подавай им веру. Сначала одну, потом другую. И не хотят задуматься, отчего я оказался прав.

Хотя исход войны был уже более или менее ясен, до него было не близко. Война перехлестнула границы карты, некогда вырезанной из газет. Но Назым хранил ее, как ни страшны были связанные с ней воспоминания. Рашид, с которым они пережили эти тяжелые дни, наверное, понял бы его лучше других, но он уже скоро год, как вышел на волю...

Вспомнив Рашида, он сел за машинку, вставил в нее тонкий лист синей папиросной бумаги:

«Брат мой, Рашид! Я получил от тебя двести лир и длинное письмо. Карточки с поздравлениями роздал. Не можешь себе представить, как все были рады... Но поговорим о романе, который ты задумал... Не забывай, что в этом деле очень полезно с полной ясностью представлять себе, что ты берешь, можешь взять от предшественников, что они по этому поводу думали, что думаешь и что впервые делаешь ты сам. Я восхищаюсь твоей чуткостью к жизни. В тебе великолепные задатки романиста, рассказчика. И нет никаких причин, почему ты мог бы потерпеть неудачу. Ты храбр. Правда, немного не хватает образования, но его можно возместить - ты же каждый день нос к носу сталкиваешься с самой голой, неприкрытой реальностью. Если ты и впрямь будешь работать в том темпе, о котором пишешь, то в недалеком будущем подаришь турецкому народу и через него всем народам этой земли великолепные произведения. Я страшно в тебя верю. Да будет открытым и прямым твой путь. Желаю тебе смелости, силы и особенно хладнокровия, воли и трезвости, брат мой...»

Хладнокровия, воли и трезвости... Так легко желать! Он оторвался от машинки и снова поглядел на карту, на зажатую в кольцо Москву...

В Болу в 1921 году, развесив по стенам шкурки зайцев, он тоже сообразил себе карту. В первый же вечер, когда они разместились на втором этаже большого пустого дома и, готовясь ко сну, надели по обычаю того времени длинные батистовые ночные рубахи - Валя захватил их с собой из Стамбула, - Назым вдруг вскочил с софы, порылся в карманах пиджака, вытащил огрызок карандаша, который всегда таскал с собой, вышел в прихожую и на белоснежной новенькой штукатурке начертил карту Анатолии. За Анатолией появилось Средиземное море с островами Лесбос, Крит. Потом итальянский сапог, за ним Швейцария и Германия. Зрительная память была у Назыма превосходная. Он провел на карте линию от Болу до Бодрума на средиземноморском побережье, от Бодрума продолжил до Бриндизи, ближайшего итальянского порта, а оттуда - через Альпы в Швейцарию и Германию.

То был его давний план, родившийся в разговорах с Садыком Ахи и другими «спартаковцами», - уехать в Германию учиться, повидать цивилизованный мир. Хотя революция в Германии была подавлена, Назым не собирался менять своих планов.

В самом деле, не затем они приехали сюда, в Анатолию, чтобы всю свою жизнь провести в этом провинциальном городишке. Вставать рано утром, отправляться в лицей, а после уроков, посидев в кофейне, ложиться спать вместе с птицами. Такая жизнь была не по нем.

Глядя на карту, они с Валей высчитали, за сколько дней можно добраться до Германии, путь представлялся им таким же простым, как из Анкары в Болу. Ну, а не хватит денег, подработают по дороге. Они должны были во что бы то ни стало увидеть мир и одолеть свое невежество. Покровительственная усмешка Садыка Ахи, снисходительный тон его товарищей не давали им покоя. Два непредвиденных обстоятельства заставили их взглянуть совсем в другую сторону.

В последнее время после работы они чаще всего запирались дома, читали, спорили, трудились над стихами.

Впечатления, приобретенные Назымом в Анатолии, плохо вмещались в привычные размеры. Он стал экспериментировать - сначала с рифмой, пробовал рифмовать конец и начало строк, находил внутреннюю рифму. Затем настал черед размеров.

От символических стихов Назым перешел к пейзажам - все, что он хотел высказать, должно было уместиться в точной картине природы.

Сам того не подозревая, он пробовал, повторить и опыты сюрреалистов - разрывал видимый мир на части, чтобы сопоставить несопоставимое, и дадаистов, игравших звуками, отделенными от смысла.

Нащупывая новый взгляд на мир, Назым примерял поэтические одежки, еще не надеванные турецкой поэзией, и походя отбрасывал их одну за другой. Он подыскивал под свой ломающийся голос самые различные инструменты, на ощупь искал себя и свой путь в поэзии, так же как искал себя в живописи в бурсской тюрьме Ибрагим Балабан.

В один из таких рабочих дней почтальон принес пакет и открытку из Анкары. Открытка была от девушки, той самой, которая заставила его спешить с отъездом из Стамбула и которую он снова встретил в Анкаре. Она писала, что отправляется вместе с семьей на Кавказ. Отец девушки, видный иттихадист, подобно многим другим, чувствуя, что приближается решительное сражение с греками, перебирался поближе к своим вождям - Энверу-паше и Джемалю-паше. Первый жил на Кавказе, второй - в Москве. В случае неминуемого - они были в этом уверены - поражения Мустафы Кемаля они намеревались возглавить с помощью большевиков новую волну турецкого сопротивления и опять прийти к власти. На Кавказ уехал и бывший начальник управления печати Мухиддин-бей, который заказал юным поэтам воззвание к стамбульской молодежи.

Назым подбежал к карте, нарисованной на стене. Начертил Черное море.

Как они едут на Кавказ? Через Батум.

На кавказском побережье появился кружочек - Батум. Из Батума в Тифлис? Назым нарисовал второй кружок в самом сердце Кавказа и задумался.

42
{"b":"170966","o":1}