Как ни ясен казался Ибрагим из-под Картала, выразить эту ясность не удавалось. Нет на свете «простых» людей. Что бы там ни говорил Черчилль, пустивший это слово в оборот, каждый человек сложен, как мир.
Сегодня каким-то иным светом, тоскливым и одиноким, как единственный фонарь в ночи, светилось лицо Ибрагима. Не оттого ли, что он вспоминал о конце прошлой войны?..
- Видимо-невидимо набили тогда солдат в казармы Селимиё. Кого с фронта, кого на фронт - словом, пересылка, - говорил Ибрагим. - А кормить не кормят - писарские крысы разворовали хлеб... В Стамбуле и то голод. А в казарме еще и вши... Поверишь ли, стоит войти во двор, так и трещат под ногами... Озверели мемеды. Кругом смерть: на фронт пошлют - смерть, не пошлют - тоже смерть. По сотне трупов выносили из казармы... Словно бы мемеды не люди, а рыбы: помрут, новые разведутся... Одного и я убил. Вижу, сидит на ступенях, хлеб жует. Отщипывает и жует. А уж как я был голоден! «Давай, - говорю, - меняться - я тебе аршин от кушака отрежу, а ты мне ломоть хлеба». - «Не, - говорит, - давай весь кушак...» Ну, я обозлился, как стукну его ногой. Он упал - много ли надо, худой был, только что насквозь не просвечивал. Ударился головой о каменные ступени и - готов... Я хлеб взял, а он не дышит. Кровь течет по ступеням... Так-то, мастер, голод кого хочешь зверем сделает...
Назым, казалось, не слушал его. Колдовал над портретом, весь погруженный в работу, и вдруг положил кисть.
- Эгей! Схватили, браток, готово!
На возглас из кухни прибежал Чорбаджи Мехмед. Повар был большим приятелем Ибрагима из-под Картала. Тоже бывший солдат. И тоже позировал Назыму.
- Ясное дело, мастер поймал толк, - ухмыльнулся он. - А ну-ка, поглядим, Ибрагим, что за толк в твоих волчьих глазах!..
Арестанты столпились вокруг мольберта. Ибрагим встал, расправил плечи.
- Давай чайку, Чорбаджи! С шакала хоть шерстки клок, вот тебе и толк.
Назым все не мог оторваться от портрета. Шарил рукой по одеялу, ища отложенную трубку.
- А волк-то вышел у тебя печальный, мастер, - задумчиво проговорил Чорбаджи.
Повар в годы войны за независимость сражался под Коджаэли в повстанческих войсках. Слушая его рассказы, Назым написал несколько эпизодов «Человеческой панорамы». Экспресс Стамбул - Анкара везет ее героев мимо городов и деревень, мимо рек, гор и полей Анатолии. Повар в вагоне-ресторане, степенностью речи, любознательностью и лицом похожий на Чорбаджи Мехмеда из бурсской тюрьмы, слушает в перерывах между работой «Дестан о войне за независимость», который написал в тюрьме заключенный Нуреддин Эшфак. Этот «Дестан» был написан Назымом в 1940 году в стамбульском арестном доме. А Нуредднн Эшфак - один из двойников Назыма в романе.
Все дальше и дальше в глубь эпопеи увозит пассажиров поезд Стамбул - Анкара. Да полно, поезд ли это, в самом деле, везет пассажиров с их мечтами - такими разными, с их прошлым и будущим, их разговорами, болезнями, снами, надеждами и мыслями, с их храбростью и подлостью, самоотверженностью и трусостью, или, быть может, это само время объединило современников, как пассажиров одного поезда. Точно так же, как бурсская тюрьма, набитая, словно невольничий корабль, пронесла сквозь ночи и дни, сквозь годы и годы сотни арестантов, и среди них Чорбаджи Мехмеда, лазаретного повара, крестьянина Ибрагима из-под Картала и поэта Назыма Хикмета, которые сидят сейчас на серых тюремных табуретах и молча - каждый о своем - пьют чай...
И Эртугрул, первым предложивший организовать ткацкую артель, и капитан Ильяс, и мастеровые, и обитатели камеры голых - все они стали героями эпопеи Назыма Хикмета, от каждого он что-то вложил в свое творенье, как время от каждого из нас берет по крохотной черте, из всех формуя облик века.
На первом этаже в сырой и полутемной камере сидел старый эфенди, выходец из Болгарии. Он покинул родину после балканских войн, как многие тысячи мусульман, когда его родные места отошли от Османской империи. На старом рваном сюртуке носил он орден султана Решада, дарованный ему за мужество в войне против неверных. И питал лютую ненависть к болгарским и московским гяурам, которые, как он считал, лишили его родины.
Он был беден - иногда по целым неделям питался одной пайкой хлеба. Постель у него была в заплатах, но чистая. Никогда ни у кого не просил он помощи, никому не был в тягость. В тюрьму он попал оттого, что вступился за честь дочери.
Назым, человек иного поколения, иного образа мыслей, уважал старика - за гордость, за чувство собственного достоинства. Спускался к нему в камеру, с почтением - а этого старик жаждал больше всего - беседовал с ним, выслушивал его советы и воспоминания. И потихоньку брал на заметку.
У старика на воле была жена, такая же, как он сам, старая, сгорбленная. Раз в месяц она приходила к нему на свидание. Он встречал ее сурово, как полагается мусульманину. Шел за ней, сложив руки за спиной, в тюремный двор, с непроницаемо строгим видом усаживался в тени под стеной.
Старушка разворачивала торбу, они трапезничали вместе и часами молча сидели друг против друга.
Как-то утром Назым узнал, что старик не проснулся. Когда он пришел в его камеру, тот лежал уже одетый, с орденом на красно-зеленой ленте. Такой же строгий, суровый, каким был при жизни. Среди неумолчного тюремного шума и гама его вынесли на коврике, погрузили в машину. Среди тех, кто нес старика, был и Назым Хикмет.
Часами простаивал он у запертых стальных дверей, ожидая, пока их откроет надзиратель, чтобы выяснить происхождение какого-нибудь старого выражения или уточнить факты у заключенных в разных камерах пожилых арестантов, посоветоваться с ними. Пассажиры тюремного корабля были первыми слушателями и первыми критиками эпопеи. По многу раз читал Назым одну и ту же сцену самым разным людям. И часто, бывало, выбрасывал непонятные им строки, переписывал заново.
Через два дня после того, как был закончен портрет Ибрагима, Назым позвал Рашида и Чорбаджи и прочел им только что законченный отрывок:
Один мемед то ли спит, то ли нет,
другой ковыряет конский навоз,
зерна собирает, идет к реке,
вымоет, высушит и тут же съест.
Поля и горы мемедом полны,
пересыльные солдатики, ох, голодны!
Смерть - это от бога, да был бы хлеб,
мемедчик, мемед,
мемедчик, мемед.
Селимийские казармы, чтоб им сгореть!
Набиты битком, на мемеде мемед.
Во дворе казармы вся земля во вшах,
когда ходишь, давишь; кровь на ногах.
Это черная кровь мемеда лежит.
Все его тело покрыли вши.
Во дворе читают списки - кого на фронт,
а мемед только чешется и молчит.
……………………………………
Одного мемеда и я убил.
В селимийских казармах случай был.
Сидит он на лестнице, держит хлеб.
Откуда, скажите, у мемеда хлеб?
Хлеб черный, крошки на рыжих усах.
Расстегнул я свой красный шелковый кушак,
четырехаршинный - полушерсть, полушелк.
- Я аршин отрежу, дай хлеба кусок!
- Нет, - говорит,
- Два аршина.
- Не...
Весь кушак потребовал мемед.
Усы его рыжие... Смотрю я на хлеб,
а в его глазах блеск моего кушака...
Ударил его в живот ногой.
Полетел он с лестницы вниз головой.
Как щепка из дерева, кости кусок
вылетел из черепа на песок.
Хлеб у меня в руке, на ступеньках - кровь течет,
живая, красная, как мой кушак.
Мемедчик, мемед,
мемедчик, мемед.
Если голод дорогу перейдет,
у мемеда к мемеду жалости нет...