Рейнард заколебался: повторять свой изначальный вопрос казалось ему более чем бесполезным, огромный груз усталости снова придавил его своей тяжестью; однако, подумал он, было бы бессмысленно, зайдя так далеко, спустить все на тормозах.
— Сэр, я бы хотел, — наконец сказал он, — изложить свое дело в более высокой инстанции.
Лицо офицера впервые заметно изменилось: он сердито покраснел, и рот под темными усами опасно сжался. С обостренной страхом внимательностью Рейнард заметил, что офицерские запястья покрыты тонкими черными волосками.
— А теперь послушайте, Лэнгриш. До сих пор я был с вами весьма терпелив, но, честное слово, вы бы и ангела вывели из себя. Скажите на милость, чего вы думаете добиться, если явитесь к командиру района и спросите его, почему вы в армии? Да он просто подумает, что вы спятили. В конце концов, вы даже не зеленый юнец — судя по возрасту, вы, видимо, служили в войну. Вы же не были отказником, так?
— Нет, сэр.
— Ну тогда я не вижу, какие у вас есть допустимые причины жаловаться… Так или иначе, дажеесли б вы были отказником, на сей раз у вас бы ничего не вышло: как вы, вероятно, знаете, все это отменено декретами о чрезвычайном положении. Если вы отказник, то попадаете под статью взысканий класса А, а это значит, что вам полагается сто ударов «кошкой» или, в крайнем случае, то, что это дурацкое правительство называет эвтаназией… Но это так, к слову. А речь я веду к тому, чтобы узнать — чего, черт возьми, вы думаете добиться у полковника?
Рейнард не ответил: офицер был прав: абсолютно бесполезно было просить о новой беседе — с полковником или еще кем-то. В нем затеплилась последняя надежда.
— Я так думаю, сэр, — сказал он спокойно, — мне лучше подать рапорт о болезни.
— О болезни? — офицер выглядел ошарашенным. — Что с вами такое?
— Это я как раз хочу выяснить, сэр. Я думаю, у меня, вероятно, какое-то умственное расстройство.
Офицер откровенно рассмеялся.
— Так вот оно что? — сказал он. — Думаете, что можно пойти и рассказать о своих горестях душеведу? Ну что же, друг мой, вынужден вас огорчить — этот номер у вас не пройдет. Если вы читали внесенные в устав предписания на период чрезвычайного положения, — а вы, похоже, этим не озаботились, — то узнали бы, что армия больше не признает психотерапию. Если вы хотите записаться в чокнутые, то попадете в защитный изолятор — до тех пор пока не решите снова выздороветь; а если не решите, то вас там так и продержат. И скажу я вам, защитный изолятор — это, черт побери, не пикник на лужайке… Так что не думайте, что вам удастся увильнуть под предлогом умственного расстройства: сейчас это просто невозможно — и не могу сказать, что меня лично это огорчает. Я всегда полагал, что психология и все такое — полная чушь; и мне случайно известно, что полковник Арчер со мной согласен.
Поскольку Рейнард не ответил, офицер протянул руку к звонку на столе.
— Я так понимаю, вы больше ничего не хотите сказать?
— Нет, сэр.
— Ну тогда, Лэнгриш, мой вам совет — взбодритесь и извлеките из ситуации пользу — забудьте вы весь этот бред типа почему вы здесь и война-это-или-не-война и просто постарайтесь быть достойным солдатом.
Он снова вел себя располагающе и дружелюбно, и Рейнард невольно ощутил довольно постыдный прилив благодарности. Вдобавок, несмотря на то, что беседа оказалась никчемной и безрезультатной, он все же поневоле испытывал определенное удовлетворение — просто из-за того, что ее добился.
Секундой позже вошел старшина, Рейнарду скомандовали выйти и затем «разойдись». Проходя через канцелярию, он встретил дежурного сержанта, глянувшего на него с насмешливой иронией.
— Ну что, получил от жилетки рукава? — спросил тот.
Рейнард, не ответив, поспешно двинулся мимо него к плацу. Это правда, никакой пользы он для себя не добился — но, по крайней мере, подумал он, и явного вреда ему тоже не приключилось.
16. Кисти миндалевидного молочая
Следующие несколько дней Рейнард продолжал испытывать совершенно нелогичное удовлетворение от воспоминаний о «беседе». Он ничего из нее не узнал, положение его не изменилось — и все же, по крайней мере, он достиг своей цели. Больше ничего он предпринять не мог; и знание того, что в этом деле ему пришлось, так сказать, умыть руки, породило в нем своего рода пассивную безмятежность. Он даже перестал излишне тревожиться по поводу отсутствия почты; если дома что-то и случилось, он все равно был бессилен. Многие другие мужчины в части были в таком же положении. Больше всего его раздражала постоянная невозможность отлучиться из казарм — но правило применялось строго, и исключений не было. Пока что никому в лагере, независимо от звания, не удалось получить увольнительную даже по самым безотлагательным из вызывающих сочувствие причин.
По мере того как шли дни, Рейнард обнаружил, что необычные обстоятельства его принудительного «зачисления» почти перестали его волновать — и, по правде говоря, перестали даже казаться ему необычными. Ощущение свободы от ответственности, вселенное в него «беседой», позволило ему почти окончательно схоронить всю историю на дне памяти. И действительно, попросту игнорируя эту проблему, он в конце концов начал сомневаться, а была ли она когда-либо на самом деле. На людях, среди сослуживцев, он счел уместным, как и они, принимать факт «чрезвычайки» без сомнений, — и вскоре обнаружил, что за счет самовнушения стал постепенно с такой же легкостью принимать его и наедине с собой.
Память о гражданской жизни становилась все менее и менее отчетливой; иногда, во время походного марша или кросса, внимание Рейнарда привлекал какой-нибудь знакомый ориентир, и он испытывал приступ ностальгии. Или же, по мере того как проходил Великий Пост, он замечал ту или иную примету близкой весны: золотые звездочки чистотела, сверкающие среди темных глянцевых листьев, кустик ранних примул или юные красноватые кисти миндалевидного молочая… Однажды, трудясь с рабочей командой у опушки рощи, он мельком увидел внизу в долине материнский дом: возможно, из-за какой-то особенности перспективы тот показался ему до странности уменьшенным, словно Рейнард смотрел на него в перевернутую подзорную трубу.
Однако такие моменты возвращения к прошлому случались нечасто и быстро забывались; учебные операции по большей части проходили на территории, лежавшей далеко от его деревни, которая, разумеется, была строго вне пределов доступа всех войск.
Одна из таких операций включала длительный марш походным шагом через лесистую местность к юго-востоку, и Рейнарда весь день преследовало неуловимое, но при этом смутно неприятное воспоминание. Ему припомнилась какая-то бесконечная дневная прогулка — месяцы или, может быть, годы тому назад, — сопровождавшаяся возбуждением и предчувствием чего-то ужасного. Однако воспоминание оставалось туманным: тот канувший в прошлое день мог случиться и за несколько недель до зачисления Рейнарда, а мог с такой же легкостью принадлежать и к его детству.
Прошлое словно бы отступило в густой туман, и даже довольно недавние события стало на удивление трудно «зафиксировать». Лишь солдатская жизнь казалась теперь совершенно реальной. Это было здоровое, незамысловатое существование, свободное от всякой ответственности и измеряемое ритмом предписанного и простого ритуала, — бывает жизнь и похуже, думал Рейнард. Его предыдущая служба в армии оказалась ему на руку — и вскоре ряд наградных планок, украсивших его китель, принес ему уважение и кое-какие дисциплинарные поблажки. В конце концов он обнаружил, что проявляет к дневному распорядку неподдельный интерес; эту увлеченность, безусловно, заметили и со временем его повысили до младшего капрала.
Через несколько дней после повышения Рейнарда в звании, в Приказах Части I было объявлено, что приезд полковника с инспекцией, о котором давно уже шли слухи, состоится на будущей неделе.
— Загоняют нас с марафетом, вот увидишь, — отозвался на это Спайк, и пророчество его оказалось недалеким от истины. Целых два дня они чистили и полировали снаряжение, готовясь к великому дню; проходили дополнительные строевые учения и построения, и ротный командир собственной персоной произнес обращение к части, убеждая солдат в необходимости «показать товар лицом».