Рано утром всех нас разбудил встревоженный оклик часового – на посту стоял Шорин. Мы схватились за оружие. Но тут же раскатился по лесу звонкий, задиристый смех Лешки-атамана. Мы кубарем выкатились из-под плащ-палаток на мокрую траву.
– Вставай, поднимайся, люд голодный! – весело крикнул Кухарченко, сбрасывая на траву набитый до отказа мешок. Все обступили его и Бокова, с нетерпением ожидая рассказа о первой вылазке. – По-р-р-рядок полный, – сообщил Кухарченко, напирая по-белорусски на букву «р». – Фриц здесь непуганый. Тишь кругом такая, что скучно делается. Зашли мы к нашему бородачу, добро выпили и смачно закусили. Закусь у него фартовая, а женка не жадная. Закрома пустые, все добро в ямах – от немцев прячут. Прошлогодний урожай, говорят, рекордный был. Наезжал третьего дня комендант из Пропойска, проверял, как прошел весенний сев. Обещал землю раздать крестьянам, но самовольный раздел запретил этот пропойский комендант. Новый трюк! Незадолго до нас карны отряд – карательный, значит, – прочесал этот лес. Ты, Барашков, был прав. Но кого фрицы искали – дело темное. Бородач – парень верный, и он говорит, что партизан в этом районе не было и нет. Связи у него ни с кем нет. Выходит, мы и взаправду робинзоны. Дык што ж будем рабить, начальник?
– Вот те на! – проговорила Надя. – А в газетах еще с прошлого года столько про партизан пишут!
– А вообще-то он слыхал о партизанах? – спросил помрачневший Самсонов, нервно потирая заросшие щеки.
– Слыхал… из времен Гражданской войны, – махнул рукой Кухарченко. – Зимой, верно, прошел тут слух про какого-то лихого партизана Богомаза… Да, говорят, разбили его немцы. Ну, мне и Бокову пора на боковую! – скаламбурил он. – Подробности потом. Или вот у Васьки спросите…
Но Боков уже забрался под плащ-палатку, натянул на голову венгерку и безуспешно пытался укрыть ее короткими полами ноги. Мы занялись мешками и, обнаружив в них несколько караваев хлеба, большой – толстый, в четыре пальца, – шматок сала и даже бутылку с медом, немедленно принялись было завтракать, но Самсонов приказал распределить продукты и расходовать их крайне экономно. Бутылку с медом командир великодушно отдал девушкам, но они настояли на дележке этого лакомства. Даже хлеб был удивительно вкусен, хотя в нем и было больше картошки и мякины, чем жита. О сале и говорить нечего – оно так и таяло во рту.
Володька Щелкунов поразил меня неожиданным замечанием.
– Братцы! – сказал он вдруг, перестав жевать, с оттопыренной щекой, глядя с благоговением на ломоть хлеба. – Да знаете ли вы, что вы лопаете? Этот хлеб посеяли, сжали, обмолотили в прошлом году!
– Ну и что? – уставился на него Кухарченко.
– Да это хлеб сорок первого года! Дождем кровавым политый, пожарами опаленный, пулями кошенный! Хоть в музей его!..
Кухарченко, пристально поглядев на Володьку, выразительно покрутил пальцами у виска.
– Эх, сейчас бы к этому музейному хлебу да меду чайку горячего! – мечтательно, но совсем в другом лирическом ключе сказала Надя. – Четвертый день на сухом пайке, на сухом да на холодном. И когда только этот могилевский дождь кончится? – И она со злобой взглянула на пасмурное небо, на мутно-серые тучи, которые, казалось, рвались о верхушки сосен и истекали потоками проникавшей всюду воды.
– Кончится, очень скоро кончится, – обиженно заверил всех Барашков.
И все рассмеялись – белорус Барашков чувствовал себя лично ответственным за погоду в родном краю.
– Обстановка прояснилась, – заявил командир, – разрешено разжечь костры.
– Ура! – вполголоса прокричали «друзья-робинзоны».
Днем, часов в пять, в лесу, недалеко от нашей стоянки, прогремела вдруг длинная и раскатистая пулеметная очередь. Мы затоптали костер под недоваренным обедом и долго лежали, заняв круговую оборону, но лес молчал. Только дождь таинственно шумел в подлеске вокруг. Наконец Самсонов спрятал мокрый парабеллум и принял решение перебазироваться в наиболее густую часть леса, расположенную, судя по карте, неподалеку от села Никоновичи. Не дожидаясь темноты, группа сняла плащ-палатки, тщательно уничтожила следы своей стоянки и снова зазмеила по лесу.
Нога еще болела, и мне по-прежнему приходилось напрягать все силы, чтобы не отстать. Впрочем, четыре дня и четыре ночи под непрерывным дождем, без сна и горячей пищи, сказывались и на других десантниках. Но остановки и привалы делались все реже – Самсонов не меньше других устал, но стремился засветло добраться до новой стоянки. Преодолев болото, вышли из осиновой рощицы. Из-за густой пелены дождя нельзя было понять, идем ли мы вдоль опушки или краем лесной поляны. Барашков повел группу по наезженной песчаной дороге. К хвосту колонны пробежал шепот: «Держаться к обочине, не оставлять следов!»
Щелкунов – он шел впереди меня – вдруг остановился и сбросил с плеча полуавтомат. Одновременно кто-то кинулся в сторону, звякнула чья-то фляжка, защелкали затворы и скорее испуганный, чем повелительный голос крикнул: «Стой!» Я ощутил в груди неприятный холодок, подумал с тревогой: не страх ли это?
– Хенде хох! – раздался впереди голос Кухарченко. – Не шевелись!
Щелкунов подался вперед, и я последовал за ним, весь – глаза и уши. Скакнул луч электрического фонаря, осветив косые штрихи дождя и мокрый никель велосипедного руля. Десантники столпились вокруг велосипедиста. В темноте блестели его раскрытые в страхе глаза.
– Забирай, Алексей, велосипед! А ты иди впереди и держи руки кверху, – решительно приказал ему Самсонов.
Кухарченко завладел велосипедом и повел его вперед. Задрав высоко руки, скользя, шатаясь, следовал за ним незнакомец, подталкиваемый дулом самсоновского парабеллума. Кухарченко отстал было на минуту, а затем, уже верхом на велосипеде, весело присвистнув, обогнал нас и растворился в дождливой мгле.
В стороне от дороги, в редком кустарнике, командир обыскал и допросил велосипедиста – долговязого парня лет двадцати пяти. Живет он в поселке Ветринка, там же работает на стеклозаводе у немцев, засиделся допоздна у своей невесты в деревне…
– А воевать с нами против немцев не хочешь? – сипло спросил Самсонов, рассматривая при свете фонарика паспорт с немецкой пропиской и справку с фашистской печатью.
Парень замотал головой и объяснил, что у него семья, мать, опять же невеста.
– А ты знаешь, кто мы такие? Про партизан слыхал?
Перепуганный парень снова замотал головой.
– Неужели вы работаете на немцев? – спросил я, запнувшись от волнения.
«Как же так? – недоумевал я. – Вот человек, здоровый парень, который жил до войны в одной с нами стране, читал наши газеты, наши книги, смотрел наши кинофильмы: “Профессор Мамлок”, “Семья Оппенгейм”, – учился в нашей школе и… и ничему не научился. И теперь он открыто признается, что служит фашистам!»
– Вот гад! – в изумлении тряс головой Колька Шорин. Его волновали, видно, те же мысли.
Не веря глазам своим, смотрели мы на освещенный электрофонариком паспорт этого человека. Советский паспорт со штампом фашистской прописки, с черным имперским орлом, сжимавшим в когтях круг с черной свастикой.
– С нами пойдешь? – снова обратился к парню Самсонов. – Мы дадим тебе винтовку, будешь немцев бить.
– Ой, что вы, дяденька! – испуганно сказал парень. – Не могу я. – Добавил: – Немцы матку забьют…
– Тогда оставайся в поселке нашим разведчиком!
– Что вы? – испугался парень. – Какой из меня разведчик!
– Понятно! – резко оборвал его командир, видно решившись на что-то. – Не век же уговаривать этого изменника Родины. Ваше слово, товарищ парабеллум!.. Эх, мало, выходит, давили мы вас…
Дорога тянулась вверх. Вскоре мы разглядели вдали темную стену леса. Дождь хлестал нещадно. Десантники шли гурьбой, переговариваясь вполголоса. Впереди Самсонов и Кухарченко вели парня.
– Может, он зуб на советскую власть имеет? – разобрал я слова Шорина. – Потому и продался? А еще рабочий парень!
– Может, он просто не слышал, – сострил Щелкунов, – что договора о дружбе с Германией больше не существует?