Есть в очерках общая черта — открытость авторского чувства, проявляющая себя во всем, идет ли речь о благодарности, о любви или о безысходной горечи потери. Он не может забыть Шварца. Нет ни одного дня, когда, случись ему оказаться в знакомых местах, он бы «не встретил на своем пути Евгения Львовича». Нет, разумеется, не о призраках идет речь.
«Я имею в виду, — пишет он, ту могучую, титаническую силу, с какой запечатлелся этот человек в моей (и не только в моей) памяти.
…Вот он возник в снежной дали, идет на меня, высокий, веселый, грузный, в распахнутой шубе, легко опираясь на палку, изящно и даже грациозно откидывая ее слегка в сторону наподобие какого-то вельможи XVII столетия.
Вот он ближе, ближе… Вижу его улыбку, слышу его милый голос, его тяжелое, сиплое дыхание.
И все это обрывается, все это — мираж. Его нет. Впереди только белый снег и черные деревья».
Большим и признательным чувством продиктованы страницы очерка «Рыжее пятно» — о Горьком, как-то Пантелеев спросил у Алексея Максимовича: когда он успевает читать такую уйму книг? «Ну как же… — ответил Горький. — Ведь все-таки хозяином себя чувствуешь». Молодой писатель не сразу понял смысл этого ответа. А потом ему стало ясно: «Горький сказал это так, как и следовало сказать законному наследнику Пушкина, Гоголя и Толстого. Он не был бы Горьким, если бы не понимал своего места и своей миссии в истории русской литературы», если бы «не чувствовал себя в ответе» за каждого советского литератора, «за каждую строку, ими написанную и напечатанную».
В интонации рассказчика звучит высшее уважение. Но рядом с этим прекрасным чувством по мере знакомства с Алексеем Максимовичем, который столько раз бывал дружественным, сердечным, близким, возникает и другое. Он начинает понимать, что Горький «не только великий писатель, классик, основоположник новой русской литературы, что он еще и чудесный, добрый, тончайшей души человек». И что он любит своего старшего друга, любит «уже не как писателя, не как Максима Горького, а — просто, по-человечески, нежной и преданной сыновней любовью».
Воспоминания Пантелеева проникнуты желанием как можно полнее высветить личность их героев. Автор все время как бы в тени, он лишь слушатель, собеседник, наблюдатель. Но постепенно из этих воспоминаний возникает образ самого повествователя, человека высокой профессиональной и нравственной культуры, всегда прямого и честного в своих суждениях, надежного в отношениях с людьми. И начинаешь понимать, почему, почему дарили его своей дружбой и доверием многие замечательные люди.
* * *
В этом же разделе «Рассказов и очерков» писатель поместил воспоминания-очерки о поездках по своей стране (например, «Гостиница Лондонская»), по зарубежным странам. В 1962 году по приглашению Союза немецких писателей и Магистрата Большой Берлин он посетил ГДР. В последний раз он был там в 1977 году. В 1971 году с группой писателей и с женою Элико Семеновной он совершил поездку в Швейцарию, в 1973 — в Японию.
Впечатления от этих поездок нашли отражение в нескольких рассказах: «Экспериментальный театр», «Рейс № 14–31-19», «Земель», в очерке «От Невского до Курфюрстердамм». С огромным интересом смотрит Л. Пантелеев на памятники мировой культуры, но не меньшее внимание привлекают люди: ему хочется понять, о чем думают, чем живут они сегодня, помнят ли уроки истории, знают ли, какой ценой завоеван мир на земле.
В одном городке Швейцарии его вместе с женой и товарищами по поездке пригласили на спектакль в Экспериментальный театр. Актеры, игравшие на сцене маляров, красили свои объекты самой настоящей краской, и крупные брызги попадали на зрителей. И хотя сидящие в первых рядах автор и его жена оказались в «зоне огня» (это эпизод написан с неповторимым юмором), и хотя они не понимали многого, о чем так горячо говорили на сцене, пьеса взволновала их, вызвала сопереживание с сидящими в зале. Потому что один из героев, старый маляр, говорил об атомной войне, говорил с ужасом, «и становилось и в самом деле страшно. Особенно нам, ленинградцам, тем, кто перенес войну и блокаду».
А потом началось дружеское застолье, гости и хозяева перезнакомились, обменивались тостами. Все шло хорошо, пока сидящая неподалеку от Элико и автора ведущая актриса театра (которая, как выяснилось, была к тому же и школьной учительницей) не обратилась к ним с вопросом: «Вот вы говорите: «Мы — ленинградцы, мы из Ленинграда». А что это такое — Ленинград? Это — новый город? Нет? А как он назывался прежде?»
И хотя название Петербург было ей знакомо и вызвало у нее определенные ассоциации: «Достоевский!.. Раскольникофф!.. Сонья!.. Брюдер Карамазофф!», состояние ошеломленности уже не покидало автора. Против него сидела интеллигентная женщина, актриса, жена человека, который осуществил постановку антивоенной пьесы, «но она ничего, ровным счетом ничего не слышала о нашем городе, о его подвиге и о его трагедии».
Как будто что-то переломилось в сознании рассказчика, и, когда все возвращались узенькими пустынными средневековыми улочками, которые были пусты точно так же, «как были они пусты в это время и триста, и пятьсот, и восемьсот лет назад», ему вдруг показалось, что они «и в самом деле очутились в каком-то ином времени», и люди, с которыми они шли, тоже «показались… почему-то очень далекими».
Воссоздавая эту историю в рассказе «Экспериментальный театр» (содержание его не ограничивается только этим сюжетом), автор в эпилоге как бы расставляет необходимые акценты. С симпатией думает он о той актрисе, но одновременно остро ощущает разницу между тем, что знает и представляет о мире она, и сто знает и понимает он.
«…Ах, как ясно вижу я и с какой горькой нежностью вспоминаю этот бедный ужин в дешевом подвальном ресторане и эту маленькую швейцарскую женщину, которая тридцать лет прожила на свете и не знала, слыхом не слыхивала, что стоит на земле такой городок — Ленинград».
Какую, однако, власть имеет слово! Напиши Пантелеев вместо «городок» привычное «город» — и все было бы совсем не так. А вот оттого, что нашел и поставил в конце рассказа это уменьшительное «городок», произошло чудо, волшебство: стократ возвеличился, поднялся город в своей силе и красоте.
Рассказ «Земель» отличает точная и выверенная конструкция. Сюжет его держится на двух эпизодах: есть вечер, проведенный героями — автором и его женой — за чаем в гостиничном ресторане Эрфурта, есть первомайское утро, прогулка по праздничным улицам Берлина.
Как раз на этой прогулке и случается происшествие, как будто не такое уж само по себе значительное, но вызвавшее целую бурю в душе писателя.
Первой заметила это Элико:
«— Нет, ты посмотри!!!
Я посмотрел. Паренек лет тринадцати мелкими пасовками… гнал мяч, отыскивая лазейки в узком лабиринте между гуляющими.
— Ты только взгляни, чем они играют! — схватила меня за руку Элико.
Я вгляделся и вдруг услышал, как вся моя кровь с грохотом хлынула в голову».
Вместо мяча «футболист» гонял по грязной мостовой белую булочку — по-немецки «земель».
Охваченный гневным чувством, не помня себя, писатель бросается к парню: «Что ты делаешь?!! Оставь! Сейчас же! Негодяй! Тебе не стыдно? Это же хлеб! Хлеб! Это — хлеб!..»
Гнев этот справедлив и сам по себе, но он особенно понятен, если знать, что разговор с женой накануне был воспоминанием о днях войны, о погибших братьях Элико и о многом другом, пережитом ими. В свою очередь, долгий этот разговор тоже не был случайным. В гостиничном ресторане за их столом оказался человек, поразивший их своим сытым равнодушием, своей бездуховностью, полным безразличием ко всему, что не касается лично его.
Конечно, совсем по-разному смотрит автор на того случайного соседа (как они его прозвали, Барабека) и на парня, который гонял вместо мяча булочку. Да к тому же парень оказался девочкой, даже «черноволосой девчоночкой». Интонация рассказа становится мягче, в ней появляются более теплые нотки, писатель уже немного посмеивается над собой, представляя, как он выглядел в этой истории.