Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Подтянув на бедрах свои «ливайсы», Лавруша сел на корточки. Упер лоб в столешницу секретера, а под ней с треском разъял шторки-дверцы. Засунул руку и вытащил полиэтиленовый мешок, набитый портняжным хозяйством.

У него и это в обиходе было.

На секунду, как кольнуло: вспомнил маму.

Но в мешке Лавруши был, конечно. Запад. Весь! В миниатюре. Тысяча мелочей. Тряпки, катушки, иголки. Все, что осталось Лавруше от Джианны и прочих знакомых иностранцев. Наперсток, выложенный им на стол, сверкал, как алмаз. Но напрасно втыкал Лавруша палец — не налезал. Со вздохом он бросил наперсток обратно в мешок и стянул свой западный свитер. Рыжий, а точнее — терракотовый. Оказалось, что к свитеру прилагались и заплаты. Готовые. Замшевые. С дырочками, проделанными по периметру фабричным способом. Долго держал он эти заплаты втуне, а теперь решил их употребить. Прикусив мундштук с дымящим «солнышком», Лавруша наложил заплаты на протертые локти. Затем, покопавшись в мешке, вынул красивую тряпочку, стал вырезать. Маникюрные ножницы еле держались на толстых его пальцах. Материала хватило на тройку бордовых сердечек. Сняв свои «ливайсы», Лавруша залатал ими две прорехи в промежности.

Третье сердечко, прикинув туда-сюда, нашил себе чуть выше колена.

— Прямо каторжник, — сказал я.

— А я и есть.

Уже было терпимо холодно. Но до весны еще не близко.

Сейчас и здесь — под старость и на Западе — пытаюсь вспомнить, что там я вообще по-настоящемулюбил, кроме своей гэдээровской «колибри»?

Немало получается чего.

Любил даже то, что, как тогда казалось, ненавидел. Здание-Миро здание. Как в сталинской тотальности его, так и в деталях. Подоконники под мрамор — звездочки и трещины брусничного конгломерата. Гладок, широк и прочен. Нигде так хорошо не стояла моя машинка, как на том подоконнике в МГУ с видом на Москву за невидимой рекой, — причем, высота была идеальна. Писал я, как вам уже понятно, стоя, — как на Кубе когда-то папа Хэм, присобачивший полочку там у себя на вилле Финка Вехиа прямо к стене, — чтобы не отвлекаться на своих, допустим, кошек.

Здесь из окна комнаты вид был фронтально-парадный, но, поднимая глаза, не видел я ни зги. Все тонуло в молочном тумане. Приглушенно — мохеровый шарф был подложен — щелкали по шершавой бумаге свинцовые буковки.

Я снова начал писать. И предпочел бы одиночество. Но я был в этой жизни не один. За спиной у меня был сосед-художник.

Начал рисовать Лавруша вдруг — ни с того ни с сего. Но сразу с трудного сюжета. Кошечки. Рисовал он только их, пушистых. Я смеялся, конечно. Pussies…

Но пусси не пусси, а завершилось все масштабно.

Где он достал такого размера ватман? Специально ездил ведь за ним в Москву.

(Да, так мы говорили: в Москву — не в город, самой возвышенной частью которого и являлись, прочей столице при этом интеллектуально противостоя).

Я подавал кнопки, когда Лавруша вешал «Кошечку» над своим диваном. Кич, разумеется. И даже с бантиком. С другой стороны, налицо был талант. Новый. Очередной. Дар, которого за собой Лавруша пока еще не знал: «Друг! Как на духу!

Я даже не подозревал, что смогу изобразить что-то сложнее, чем слово из трех букв…»

Посетительниц Лавруши картина разила наповал.

Однажды я вошел, дивясь с порога на крепко-чесночный дух, а затем и увидел, что на Лаврушином диване стоит коротконогая итальянка в тугой мини-юбке, и он ее, итальянку, то ли лапает снизу и сзади, то ли помогает сохранить равновесие, пошатнувшееся при откалывании его шедевра…

Новая итальянка возникла откуда-то снизу, этажа с восьмого или с шестого, где селили «капстраны», он же свободный мир, в котором она была активисткой КПП, а здесь, в зоне «В» — председателем их первичной ячейки. Когда-то зимой, когда спускались на нижние этажи в поисках окурков, он, помню, крикнул кому-то в коридоре: «Чао, Клара!» Тогда не разглядел, но теперь она, можно сказать, нависала прямо надо мной. Вопреки своему имени, черно-жгучая до синевы. Волосатости необычайной. Такой, что заросший курчаво лобик еле проглядывал. Небритые икры под нейлоном темнели по-козлиному — до щиколоток. Пятки колготок были заношены до черноты. Ногти, видимо, стригла коротко, потому что, не боясь их сломать, азартно откалывала ватман на предельной для себя высоте.

Мутноглазо на меня оглянувшись, Ларуша вынул руки из-под вздыбленной юбки. «Кошечка», громыхая, слетела, была нами поймана в четыре руки и свернута в трубку. Спрыгнув, активистка оказалась совсем небольшой. Глазки сверкали, как у мышки. «О, Лавруша! Грацие! Милле грацие!»

Чмок-чмок-чмок.

Наедине я позволил себе заметить:

— Однако…

— Сицилия, — гнусаво ответил Лавруша, шерстя безымянным по усам, обоняя, жмурясь. Погрузивши этот бесценный палец себе в рот, он даже замычал: «М-м-м…»

Я повернул рукоять. С треском разрыва пыльных полосок раскрылась рама, вторая…

Снизу ударил запах весны.

Чернели кроны и газоны. Фонари расплывались мутными ореолами. Снег совсем уже сошел с Ленгор.

Перед сном Волочаев сказал, что задумал рассказ. Про что — пока не знает. Будет придумывать под название. Потому что название уже есть. Такое, что ты удивишься…

Я молчал.

— «Переводим мы любовь с итальянского».

— Как название?

— Да.

— И на какой мы переводим?

— Точно пока еще не знаю. Может быть, на польский…

— Будь проще, Лавруша.

— То есть?

— «Переводим мы любовь».

Нет, оспорил он, тогда выходит другой смысл. Типа шило на мыло переводим. Я ухмыльнулся, вспомнив сицилийку. А разве не так? По существу?

Может и так, но он, Лавруша, хочет сказать в рассказе про другое.

Про что?

Да не знает еще толком. На бумаге поймет. Без бумаги он вообще не может мыслить… Может, про то, что перевода ей нет и быть не может. Что возможна она только на одном языке. На материнском. Любовь…

— Ну, как знаешь. Только смотри… Слова эти из песни.

Он огорчился:

— Разве?

— Прямая цитата.

— Автор — Володя?

— До Володи. Кто-то оттепельный, не из Москвы. Клячкин, по-моему… Нет, — я вспомнил! — Кукин.

— Кукин, Клячкин… Что за фамилии?

— Какие есть.

— А я думал, что это я придумал. Но точно? Ты уверен?

— Абсолютно! «Закипела в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского…»

Я вспомнил, где впервые услышал эту песню под названием «Гостиница». В Питере. У Максима. Такой был персонаж из рассадника свободомыслия имени Герцена, где училась моя старшая сестра. Снимал Максим у Пяти углов, прямо напротив, через перекресток, угол Разъезжей и Загородного, потом прямо на Невском, где я, взятый сестрой-недотрогой, как я сейчас понимаю, не просто так, а дабы предотвратить возможную дефлорацию, лежал на застеленном матрасе, плечом упираясь в стену, и, пока они говорили за столом, листал книги по кино, по сценарному искусству, по нацизму, неореализму и бог еще знает по чему. Максим в тот вечер сообщал ей новости — этак между прочим, небрежно, как обо всем, в чем был сводящий меня с ума снисходительный питерский шик: «Кузен мой напечатался в Москве, в журнале «Юность»… И сразу два рассказа. Он вообще-то медик, но ты знаешь, там что-то есть. Аксенов его фамилия…»

Да, тот самый Василий Павлович. Все это было в 59-м, еще до «Коллег»… Господи, подумал я. Целая жизнь с тех пор накрылась — вместе с «оттепелью». Неужели я все еще молодой?

— Все равно я напишу, — сказал Лавруша. — Рассказ мой!

Я держал паузу.

— Ты мне мог бы одолжить машинку?

Мне показалось, что я ослышался:

— Машинку?

— Я хочу сразу на машинке.

— Нет.

— Мне не надолго… На недельку?

Человек общительный (и чем теплее становилось, тем все более и более), Лавруша решил проблему, которую я ему создал моим решительным отказом. Угрюмо притащил то, что даже в те архаичные времена, с которых я сдуваю пыль, мне показалось допотопным. На дощатой станине с отклеившимся дерматином. Советская попытка портативности под названием «Москва».

6
{"b":"170616","o":1}