— Но только никто не толкается.
— А цены?
— Какие там цены. Все по марке.
— По марке?
— Не беспокойся, Лавруша. Финансирую…
— Друг! Буду биться до пфенинга. Пакеты найдутся? Магазинные?
Отпавший миссионер уже следовал путем свободы, отлаженным с начала «холодной войны», так что в тот день 24 ноября на Дахауэрштрассе мы прибыли вдвоем.
Трамваем. «Восемнадцатым», что ли? Долго ехали. С самой Херкоммерплац. Немцы косились. Было, чем заполнить пробелы, начиная еще с Сомали, где, конечно, был полный — друг, то есть, по-о-олный атас. Ладно, местные. Там общий язык я нашел. Ты меня знаешь, я за любовь народов, не просто за дружбу. По два сразу, конечно, накатывал… Наши взъелись. Аббревиатуры. И та, и другая. Ужас. Сцилла с Харибдой. Не знаю, как и проскальзывал, с мылом без мыла, но, друг…
Как на духу? Не подписывал. За что был отправлен в Союз раньше срока. А там улыбнулось. Слечна Микулаш, не целка, конечно, но барышня, защитила диплом по «Поднятой целине», но еще не слиняла с Ленгор…
С фломарктом не повезло.
С ночи зарядил дождь, и весь огромный пустырь, отведенный нищим мира сего на окраинной улице с угрожающим названием и напоминающий пустующий концлагерь, размок так, что коммерции почти не наблюдалось. Два-три навеса, с которых лилось струями. Несколько микроавтобусов и машин с приоткрытыми багажниками.
Но Лавруша был счастлив. Шмотки — первая необходимость — были дешевле всего.
Но все по дойчмарке, как я предупреждал. Ниже не опускались ни продавцы, ни клиенты. Даже «третий мир» соблюдал никем не оговоренный лимит. Но для Лавруши, не только бегло объяснявшегося по-немецки, но и приобретшего за годы словацких своих испытаний поразительное сходство сразу с двумя усатыми кинозвездами ФРГ (с тем, кто полицейским комиссаром в «Таторе», но еще больше — с великим Армином Мюллер-Шталем) — снисходили и до самых маленьких серебряных монеток в 50 пфеннигов. А за сорок? Торговцы смеялись. Махали, отдавая за так.
Обвешанные мешками и пакетами, мы возвращались домой. Трамвай шел через весь этот город, слывущий самым дорогим в Европе — на пару с Цюрихом. Пассажиры, конечно, воротили носы.
Но что было делать?
Чтобы не увидела жена, я сразу внес все это в отведенную ему комнату. Не знаю, почему, но в тот вечер пили яблочный шнапс. То есть, знаю. Красного сухого, на которое стал я налегать здесь из ностальгии по Франции (где, дурак, целых семь лет пил пиво и виски) организм Лавруши не принимал. Шнапс так шнапс. Нам пилось, но ему не сиделось. В полкомнаты куча. Обдавая сквозящим душком лежалости, отбегал посмотреть на товар. Слишком сильным оказалось переживание на фломаркте. Слишком многое навалилось.
— Я, наверно, ты знаешь, домой…
После того, как его компаньон заявил себя политическим беженцем, а одежды на мои небольшие деньги возник вагон и маленькая тележка, делать Лавруше в Мюнхене было нечего. Сердце мое разрывалось, так было жалко друга.
— А миссия? Что напишешь в отчете для перестроечной Группы?
— Ты знаешь, какой я писатель, — отмахнулся Лавруша… — В устной форме.
— И что скажешь?
— Что встретился с Андерсом.
— Они меня знают?
— «Свобода» у нас круглосуточно… И Андерс сказал… Я налью?
— Автоматом. Не спрашивай.
— Так что, — налил по стопкам, — сказал ты?
— ГПУ.
Он воззрился, и я перевел эмигрантскую шутку: «Гласность. Перестройка. Ускорение».
— А, ну да. Так и есть, между прочим. Могу нарисовать детали, если хочешь…
На это я засмеялся:
— Воображение, друг мой, нарисует.
— Но если тебе надо…
— Мне не надо.
— Тогда, если позволишь, лучше я скажу им: «Так держать!» Мол, Андерс наказал. Сильней их вдохновит.
— А их там много?
— В Братиславе? Зам мой отъехал. Я во главе… А в джазе — только девушки. Ты меня понимаешь?
Ничто его больше не держало. Не в пинакотеку же идти. Конечно, я заикнулся о Дюрере, о большом количестве Рубенса, но отклика не нашел. Лавруша то и дело вскакивал, отбегал в свою комнату, где продолжал сортировку.
Одному мне не пилось, тем более Apfelcom. От нечего делать включил телевизор. Взглянул на экран и заорал так, что залаяла наша лассо-апсо, тибетская собачка с рыком льва:
— Лавруша, блядь! Свобода!!!
В тот день, когда мы в Мюнхене месили грязь на барахолке, в Праге коммунисты подали в отставку. Победившая «бархатная революция» скандировала: «Гавела на Град! Гавела на Град!»
Как это могло прозвучать по-русски?
Сахарова — в Кремль?
Уменьшаясь в размере, Лавруша махал из окна вагона нелепым, но полюбившимся ему головным убором с фломаркта — вельветовым картузом с витой окантовкой. Я щурился сквозь слезы, швыряя руку ему вслед. Но вот он и слился с пейзажем. Мы повернулись и поспешили под зонтом к далеким сводам вокзала с газовой надписью «München» в преждевременных сумерках.
— Ты хоть дал ему что-нибудь?
Вопрос задел за живое. Возвращался Лавруша в подполье борцов за политику Горбачева, и собирал я его за кордон, как самого дорогого агента. Все, что мог. Не только в смысле шмоток. Отдал любимый «Грюндиг», прочно державший волну: Лавруша сказал, что их группа записывает на магнитофон все мои передачи. Как инструкцию к действию. Как было не отдать?
— А денег?
— Все, что выдал банкомат.
Он так по-детски смеялся: «Валюта — из стены!..»
Вместо упреков за брешь в семейном бюджете мне было с облегчением отвечено:
— И правильно!
Еще бы! Больше, чем родственник, если вдуматься. Познакомил когда-то в МГУ Друга я никогда не забуду…
1 января 1993 года на карте Европы возникла еще одна страна — Slovenska republika.
Лавруша стал новым ее гражданином.
Но в Москву вернулся не просто иностранцем. Въехал триумфально. С дип-паспортом.
Первым сообщением оттуда было, что, хотя Союз накрылся медным тазом, но улица, на которую выходят окна посольского кабинета, называется по-прежнему…
— Как?
— Гашека!
— Хорошо, не Фучика! — смеялся я у себя в Мюнхене, глядя в свежевымытое окно на сверкающие «ауди», «мерседесы» и «порше» внутри охраняемого оазиса «Свободы». — Но все же будь там бдителен… А из окна что видишь?
— Пух!
Не знаю почему (возможно, преувеличивал революционность того, что творилось в Москве), но мне тогда подумалось, что он имеет в виду пух из вспоротых перин.
Нет, тополиный, может быть, я забыл, но в это время Москва вся в пуху, и не далее как третьего дня консул Лавруша Волочаев сопровождал в больницу одного француза, который так разинул зенки на столицу победившего капитализма, что с поверхности сетчатки удалили две дюжины пушинок. Еще Лавруша сказал, что будет отныне звонить каждую неделю, чтобы давать отчет об авантюрах, благо телефон теперь казенный. «Видишь? — не удержался словацкий консул в заключение. — А уедь тогда я в Штаты, как мой зам?..»
Не знаю, что успел он совершить в своем дипломатическом качестве. Полюбил внезапно кухню японского посольства. Встретил на рауте «твоего соседа-экономиста по В-1339… Соседку, то есть». — «Эго кто?» — «Не помнишь Розочку? Розу Ветрову?» Да неужели… Что делает с нами время, умноженное на пространство. Персонаж, несмотря на имя из «Алых парусов», вполне реалистический. До самых, пардон, трусов, за удержание которых — липковато насквозь промокших — истово боролась незамутненным разумом и волей однажды до рассвета на Ленгорах. Сразу, конечно, вспомнил. Застиранные на ощупь. С не до конца застроченной резинкой. Многократно перекрученной. К исходу ночи лопнувшей, что не мешало их натягивать, выявляя раздвоение, с ума сводящее, но недоступное для проницания подскакивающим от пульсации орудием. Товар «Галантереи» Гомельского производства. Пинского? Бобруйского? Города Слоним? Груди, их мелко-плотными розанами мне охотно подставляемые в порядке отвлекающего возмещения, воистину были поразительны — ну. Роза! ну, стервоза! — но подобного blue balls [6]. He выпало мне ни разу в жизни — ни до, ни, разумеется, после, когда нежданно, но становится вдруг много-много легче с опытом-возрастом, и однажды инициатором недачистановишься ты сам…