XI
Капитолий подрастал. Белый, еще бесформенный колосс, заточенный в клетку строительных лесов, поднимался над крышами города, вознося свои колонны, простирая крылья, хотя, бывало, его сооружение внезапно прекращалось в силу финансовых и других чрезвычайных обстоятельств. Нет, дело было не в экономике страны, переживавшей невиданный расцвет, а в том, что стоимость материалов росла с каждым месяцем, подскакивали цены на инструменты и оборудование, увеличивалась плата за морские и сухопутные перевозки, и поэтому всегда не хватало отпускаемых на строительство средств, немалая часть которых к тому же незримо оседала в карманах министров и ответственных чиновников Комиссии общественного снабжения и Государственного украшательства, не говоря уже о необходимости часто погашать два чека — один на очень значительную сумму, другой на сумму более скромную, — которые окольным путем пересылались Доктору Перальте из Министерства общественных работ. И вот ни с того ни с сего приостанавливались все работы: аркада замирала без перекрытий, портал — без фасада; замирали долота резчиков по камню, из которого рождались консоли и астрагалы, — и опять нужны были новые ассигнования, введение налогов на шведские спички, на импортные ликеры или на тотализатор, чтобы возобновилось возведение здания. А меж тем в периоды затишья центр столицы превращался в своего рода римский форум, эспланаду Баальбека[216], террасу Персеполиса[217] под луной, которая бросала свет на сей странный пейзаж, являвший собою разбросанные глыбы мрамора, фризы с едва намеченной резьбой, обрубки пилястров, груды камней вперемешку с цементом и песком — словно развалины, руины, тлен того, что еще не успело воплотиться в памятник. Но, хотя и без крыши, уже высились в этом хаосе созидания будущего оба сектора великолепного амфитеатра со скамьями для Палаты и Сената и во время строительных пауз их использовали для своих надобностей факультет гуманитарных наук Университета вместе с владельцем Скэтингринка. Поэтому вечерами доносились, бывало, стенания Аякса или вопли Эдипа, этого кровосмесителя и отцеубийцы, из Северного сектора, который занимали студенты под свой Античный театр, а напротив, в Южном секторе, под звуки самого радостного вальса Вальдтейфеля по громыхающему деревянному настилу кружились Женщины, которые, не пожелав презреть моду ради спорта, ухитрялись прикреплять роликовые коньки к туфлям с каблуками а-ля Людовик XV. В проходах и других свободных местах время от времени появлялись бродячий «Музей Дюпюйтрен»[218], «Грандиозный Паноптикум Эпохи открытия Америки и уничтожения индейцев», скопища собак, кошек или нищих, а наверху, по проволоке, натянутой меж колонн без карнизов, канатоходцы в розовых трико, балансируя шестами с электрическими лампочками, путешествовали от капители к капители над трагедиями Софокла и хороводами танцоров на роликах, не удостаивая вниманием эти разыгрывавшиеся где-то далеко внизу спектакли, — канатных плясунов больше тревожило очередное возвращение армии рабочих, которые периодически снова приступали к этому, почти литургическому, возведению Общественного храма, стремясь к его самой верхней башенке.
Так и шло строительство, то прекращаясь, то возобновляясь, когда однажды утром Доктор Перальта с сияющим видом ворвался в личные покои Главы Нации, где Мажордомша Эльмира еще разгуливала в дезабилье. «Чудо, мой повелитель! Чудо! Немецкие подлодки только что пустили на дно «Виджиленс», американское судно! Вся корабельная команда гринго досталась рыбам на обед! Ни один не уцелел! (С хохотом.) Ни один не уцелел, мой президент! Ни один! Всех смели подчистую!.. И хотя еще нет официального подтвержения, известно, что Соединенные Штаты вступили в войну. Да, сеньор, вступили в войну…» И столь велико было ликование обоих, что руки сами собой потянулись к саквояжику Гермеса, и полился рекою ром «Санта Инес». («А я что, хуже?» — сказала Мажордомша и быстро опорожнила стаканчик.) Давно так не радовался Глава Нации, ибо Европейская Война, превратившаяся в войну позиционную, окопную, с упорными и малоэффективными боями за какую-то высоту, за рощицу, за руины уже травой поросшего разрушенного форта; в войну с ничтожными успехами и пустячными отступлениями, с таким количеством убитых, что перестали считать, стала развлечением малозанимательным, чтобы не сказать — скучнейшим. Для тех, кто наблюдал ее отсюда, она, как спектакль, утратила всякий интерес. Прошли времена, когда люди передвигали флажки на картах дальних стран, отмечая победы и поражения, потому что уже не было вестей о каких-либо ошеломляющих победах или поражениях, а если разыгрывалась какая-нибудь примечательная баталия, все происходило в тех же самых пределах Аргонн или Вердена, возле местечек с неизвестными именами — один сантиметр влево или один вправо на картах масштаба 1: 1000, еще валявшихся, запыленных и никому не нужных в редакциях газет. Страна богатела и процветала, вне всякого сомнения. Но жизнь дорожала, и богатство страны отнюдь не вызволяло всегдашних бедняков из их всегдашней нужды: на завтрак жареные бананы, в полдник бататы, к обеду в конце рабочего дня — ломоть хлеба с маниокой или куском копченой козлятины или вяленой говядины (от больной прирезанной коровы) по воскресеньям и дням рождения, — и так далее, несмотря на с виду вполне приличные заработки. Поэтому студенты, интеллектуалы, профессиональные агитаторы — все эти гнилые интеллигенты, которые кого угодно выведут из терпения, мало-помалу стали сплачиваться, создавая широкую тайную оппозицию. И когда, казалось, воцарились тишь да благодать, Глава Нации был неприятно удивлен ростом сил своих противников, которые пробрались в столицу и стали напоминать о себе там, где меньше всего их ждали, отравляя настроение и прогоняя сон. О Докторе Луисе Леонсио Мартинесе и думать-то уже перестали. Но вдруг снова стали видеть его руку в листовках, рассылавшихся в конвертах из различных мест с разными марками и сообщавших народу факты, о которых — это было самым неприятным — знали только близкие друзья, посвященные в интимнейшие тайны Президентского Дворца. Слишком поздно стало известно (и этот кретин, Шеф Государственной Полиции, не смог с самого начала пресечь вредительство!), что в Университете на кафедре Новой Истории читались лекции о Мексиканской Революции, шли разговоры о силах пролетариата, о крестьянских лигах, о Профсоюзе арендаторов Веракруса, об аграрной реформе, о социалистическом правительстве Каррильо Пуэрто[219] на Юкатане и о статьях «авантюриста гринго» Джона Рида — обо всех этих вещах, которые погубили, разорили, осквернили Мексику, эту великолепную страну Дона Порфирио, гуманиста и цивилизатора, который, вместо того чтобы покоиться в шикарном Национальном Пантеоне, недавно умер, сраженный черной неблагодарностью сограждан, и похоронен в унылом закоулке кладбища Монпарнас. А сверх всего неизвестные анархисты, прибывшие, конечно, из Барселоны, — их наши Секретные службы никак не могли схватить — неуловимыми призраками шныряли по ночам и мелом писали на стенах буквы АСР, видимо, означавшие «Анархо-Синдикалистская Революция» и порой сопровождавшиеся такими приписками, как «Собственность — это грабеж» и другими затасканными лозунгами, которые принимались всерьез уже только в нашей отсталой, обезьяньей Америке…
Теперь же, после блистательного потопления «Виджиленса», в войну должны были вступить Соединенные Штаты, должны были вступить в войну и мы: вновь подогрелось бы патриотическое чувство, и, поскольку война действительно требует введения постоянного чрезвычайного положения, можно было бы устроить под музыку нашего Национального гимна, «Марсельезы», «Боже, храни короля», «Боже, царя храни» и «Звездно-полосатого флага» грандиозную облаву на оппозиционеров — на всех германофилов, во всяком случае, облаву, еще невиданную в нашем государстве…