В апреле начались первые атаки на аванпосты Пристани Вероники, и враг вынужден был окопаться в предместьях городка. «Теперь претворяется в жизнь мудрая мысль Фоша, — сказал Глава Нации, цитируя французского военного специалиста, чтобы уколоть Хофмана: — «Если противник отказывается от наступательной тактики, он роет окопы и зарывается в землю». И с вершины одного из трех холмов, окружавших городок, Президент с тихой нежностью любовался куполами и барочными колокольнями церквей, старыми колониальными стенами. Там он родился, и там обучили его братья-маристы складывать буквы в слоги (вот в том двухэтажном здании со стрельчатыми сводами среди цементных пилястров), научили читать красивые книги с картинками, из которых он узнал о разливах Нила, о норовистом Буцефале, о льве Андрокла[103], об изобретении книгопечатания, и о том, как брат Бартоломе де лас Касас[104] ратовал за индейцев, и о том, что эскимосы строят свои хижины из снега, и что монах Алкуин[105], основатель первых школ при Каролингах, предпочитал любознательных детишек из бедных семей юным лентяям и бездельникам знатных фамилий. Затем были весьма обогащающие интеллект уроки истории на французском языке с чтением текстов, где гораздо больше места отводилось — и это вполне естественно — Суассонскому Котлу[106]; чем Битве при Аякучо[107], ибо заточение кардинала де ла Балю в железную клетку[108] представлялось делом гораздо более важным, чем Освобождение Перу от испанцев, а Людовик Святой, затеявший крестовые походы, поневоле выглядел более внушительно, Чем Симон Боливар со своей победой при Карабобо[109], хотя при этом упоминался такой небезынтересный факт, что именем последнего, то бишь Боливара, окрестили шляпу, которая была в большой моде у парижских франтов в начале прошлого века… Но мало-помалу детские учебники отступали в прошлое — по математике лишь кое-где разрезанные, по родной литературе почти не листавшиеся, — и перед очами Главы Нации уже рисовались его юношеские блуждания по портовым окраинам, где толпились рыбаки, матросы, торговцы и проститутки и красовались такие названия веселых кабачков, как «Триумфы Венеры Милосской», «Люди неученые, да умом начинённые», «Веселые парни», «Корабль на суше» или «Моя контора». На улочках шла бойкая торговля крючками, вершами, сетями, всякими рыболовными снастями; вдоль тротуаров катились тележки, нагруженные устрицами, кальмарами и палтусами, а запахи смолы, рассола в бочках и анчоусов на лотках смешивались с ароматами духов и жасминовых или туберозовых эссенций портовых красоток…
Вот она, Пристань Вероники, лежит у его ног, столь похожая на медную чеканку, на которой воспроизвел ее один английский художник лет сто тому назад, с силуэтами рабов и фигурами всадников-господ на переднем плане. Вот она, с ее громадным Храмом святой инквизиции, на паперти которого толпа в стародавние времена избивала и поносила, забрасывала дерьмом и грязью негров и индейцев, обвинявшихся в колдовстве… Вот он, городок, Пристань Вероники, с тем доминой из трех строений под двумя крышами, где виднеются громоотвод, небесно-синяя голубятня и скрипящий флюгер-петух и где родились его дети в ту пору, когда он влачил жалкое существование провинциального журналиста и мог принести домой иной раз медовую коврижку, иной раз просто головку сахара, а иной — только бумагу из-под сахара, чтобы хоть как-то подсластить кипяток, которым запивали весьма скромный ужин — каштаны с куском черствого хлеба. Именно тут, в этом замызганном патио, и сделали его отпрыски свой первый прыжок в игре в «классики» и стали — прыг да скок — подпрыгивать вслед за лихими политическими подскоками своего, родителя, который вел их от домика к домику, от номера к номеру в отелях по восходящей лестнице игры в «гусёк» — от Пристани к Столице, от Столицы к Столицам столиц, устремляясь от нашего убогого портового мирка к бескрайнему миру, Старому Свету — Новому Свету дли них, хотя это благоволение фортуны не обходилось без драм, заметно омрачавших успехи и удачи. Офелия, ладно, каковой родилась, таковой, и осталась — sum qui sum[110] и характером и манерами, и ничего тут не поделаешь. Вспыльчивая и упрямая девица, своевольная и легкомысленная, для которой познание вселенной началось и ограничилось все теми же старыми играми, как, например, жмурки, «Антон Перулеро», «ломоть рисовой запеканки», салочки-скакалочки, «Мальбрук в поход собрался» или игра в фанты с зелеными юнцами. На Ариэля тоже в общем грех было, жаловаться, он родился дипломатом: священников обманывал чуть ли не с пеленок, на вопросы отвечал вопросами, врал так, что заслушаешься, умел говорить ни да ни нет, завораживая слушателей бряцанием своих будущих орденов; прибегал, если требовалось решить срочное дело, к таким хитроумным проволочкам и двусмысленным формулировкам, что только канцелярия Шатобриана могла бы додуматься до этого при аналогичных обстоятельствах, И Радамес был яркой личностью, но попал в катастрофу, хотя тоже столь впечатляющую, что оставил о себе вечную память — в виде фотографии — во всех газетах мира: обуреваемый желанием обогнать Ральфа де ла Пальму на автомобильных гонках в Индианаполисе, Радамес на шестом километре взлетел в небо над раскаленным асфальтом, влив перед стартом слишком много эфира в газолин, чтобы сделать горючее более легким, взрывчатым и чистым. (После провала в США на экзамене в Вест-Пойнтской военной академии ему захотелось упиться быстрой ездой…)
А вот там Главе Нации привиделся его младший сынок в коротких штанишках, Марк Антоний, вкривь и вкось скачущий по клеткам «классиков», существо непонятное, не примкнувшее к их клану, не свившее гнезда в ветвях здешних родословных дерев, а затерявшееся где-то в далекой и чужой генеалогической сельве, куда его занесла нелегкая, — возможно, потому, что он был самым неудачным ребенком в семье, чудаковатым и непохожим на других ни носом, ни глазами. Сумасбродный — «шизоид», как мы тут говорим, — и чрезмерно импульсивный, он успел испытать, будучи подростком, мистический ужас, когда однажды убедился перед зеркалом платяного шкафа, что его фаллос сам так и тянется к отвару из листьев гарабато. Со страха Марк Антоний вознамерился было отправиться в Рим, чтобы облобызать сандалию Папы Римского и полечиться кардинальским марганцевым калием, но так и не проник дальше камер-лакейских, где по воле случая познакомился с одним любителем геральдических изысканий и уверился в том, что он потомок — хотя и не по прямой, а по довольно искривленной, боковой и нецеленаправленной линии — Византийских императоров, последний отпрыск которых — Палеолог — умер на острове Барбадос, а кое-кто из его потомства переселился в нашу страну. Забыв о всяких своих мистических страхах и купив за уйму песо титул «Лимитрофе» (sic — см. Кодекс Юстиниана), а в нашей интерпретации — графа Далматского, Марк Антоний отправился знакомить Европу со своей благоприобретенной родовитостью: Титул среди Титулов, обожатель Титулов, знаток Титулов, любитель титулованных женщин, — ко всему прочему хорошо знавших цену мужской силе, о коей они на ухо оповещали друг друга, испытав на себе чудодейственные свойства (столь известные и нам) «бехуко гараньона,[111] которым охотно пользуются наши пылкие старцы.
Обладатель всех этих достоинств, Марк Антоний вел жизнь, которая кидала его с равнин Андалузии в окрестности Пеньяранды, из древних венецианских дворцов в шотландские замки, от королевских псовых охот в Колодже к регатам короля Альфонса в Сан-Себастьяне, Так он и ездил и кружил по землям довольно потускневшей и поистрепавшейся аристократии, где уже ярко и самодовольно сверкали североамериканские гербы монополий «Армура» и «Свифта» и набирала силу американо-кетчупианская знать «Либби»; ездил, пользуясь в своих путешествиях по владениям именитых особ альманахом «Готы» (где его собственное имя должно было непременно появиться в следующем издании), который он изучал, знал и цитировал с усердием раввина, толкующего Талмуд, или Сен-Сирана, трижды переводившего Библию, чтобы лучше постичь все нюансы ее лексики и уловить все ее иносказания. Марк Антоний был в одно и то же время гениален и никчемен, экзальтирован и коварен, подобно своему папаше, но тем не менее далек от президентских приступов озабоченности: плоть от плоти, которую, не считал родной, ибо называл себя «феноменом великолепия»; глашатай нашей культуры, необходимый фактор нашего национального престижа, лунатик, коллекционер перчаток и палок, денди, не желавший носить рубашек, которые не были бы выглажены в Лондоне; хулитель знаменитых артистов, искатель наследниц фирмы «Вулворт» (он спал и видел Анну Голд, подарившую дворец из розового мрамора Бонн де Кастеллане), пятикратно разведенный, любитель-авиатор (друг Сантос-Дюмона[112]), чемпион игры в поло, участник лыжных гонок в Шамони, судья в поединках между борцами Атосом де Сан-Малато и кубинцем Лабердеске, блестящий пикадор в тренировочном бое быков, чудодей рулетки и баккара — хотя при всем этом бывал довольно рассеян и казался вне мира сего, а-ля Гамлет, подписывая многочисленные необеспеченные чеки, оплата которых приостанавливалась нашими по долгу службы бдительными посольствами…