Мои беседы с доктором Гербертом напоминают мне общение ‹ Мартой. С доктором, конечно, столько не поговоришь, у него дел полно. Он обсуждает со мной свои дела. Говорит, я много чему научилась, но толком не могу все это применить. Говорит, что и Марта, и я много знаем, но ничего не делаем. Делать… Что? Написать в «Тайме»? (это Марк) «Занять позицию?» (Артик, Фибочка). Я ему сказала, что, когда Марта мне снова напишет, я попрошу ее приехать, и тогда он с ней поговорит. Марта сейчас в муниципальной. Была я там, у Френсиса. Не понимаю, почему люди слипаются для совместного проживания. Как щенки в корзине. Лежат, лижутся, слюнявятся. Друг на друга похожие все равно сходятся. Так мне кажется. Им не надо лизаться.
Доктор Герберт собирается вместе со мной к Марте и Френсису, потолковать по душам. Я не возражаю.
Доктор Герберт хочет, чтобы я ежедневно развивала свои способности. Я ему говорю (я говорю вам, доктор Герберт), что «способности» мои иной раз усиливаются, а иногда исчезают вовсе, так что не над чем трудиться ежедневно. Что, на манер конторского служащего вкалывать? Нарукавники надеть? Да, именно. Он предложил с девяти до пяти или, скажем, с двух до четырех. С понедельника по пятницу? С двумя выходными? Он сказал, что здешние постояльцы, кто не боится, смогут присоединиться. К чему «присоединиться»? Его очень интересует, что я знаю. А если я знаю что-то нехорошее? О чем лучше и не ведать. Доктор Герберт очень легко относится к знанию. Слышите, доктор Герберт? Спрашиваю его: почему вы считаете, доктор Герберт, что все мы или большинство входим в число пятипроцентников? И мало кто относится к шести-, семи- (еще меньше) или восьми- (еще-еще меньше)? Они для нас как боги. Полагаете, тот, кто запускает эти мелкие игрушечные машинки — нас то есть, — знает, что мы можем вынести? Я, доктор Герберт, этого вынести не могу, и поэтому трудно мне думать о том, что я знаю.
Забыла я, совсем забыла, а это важно. Если человек — это набор китайских коробочек, одна внутри другой, то что такое весь мир? Не то же самое? Я об этом пишу, потому что это важно. Глядя на себя снаружи, я едва сдерживаюсь, смешно, ей-богу! Вижу эту старую крысу Линду, кожа да кости, пальцы кровоточат. Но человек ведь не то, чем с виду кажется. Не важно, что старая крыса в старом платье. Доктор Герберт, особо довожу до вашего сведения, что в гладильню я сегодня не попала по уважительной причине: ключики тю-тю. Итак, черт с ней, с гладильней, есть вещи поважнее. Мир, глядящий откуда-то на наш кошмарный миришко — вещь поважнее. Дьявол! Ад! Знаете об аде, доктор Герберт, Герберт, Герберт? Знаете? Улыбочкой хотите отделаться? Полагаете, это моя болезнь болтает? Но ад, ад, доктор Герберт! А допустите, что я права, что вон он, другой мир, иной мир, что-то вроде облегченной копии этого тусклого скопления тягот в цепях тяготения, толстого, тяжкого, тяжелого тяготения. Представьте, что этот другой мир соскользнул, как перчатка, и оглянулся на этот ад, и пожал перчаточными плечами. И еще перчатка, еще мир, еще, еще… Круглые костяные китайские шарики, узорная резьба. Весело? Чувствую, что на моей физиономии улыбка. Значит, допускаем, что весело.
Вот и мы с Мартой, бывало, сидели и смеялись, смеялись… ржали… И Дороти тоже. Реже. Сандра никогда не смеялась. Но Дороти покончила с собой, и Сандре стало легче. Никто ее не любил, Сандру. Все считали ее скотиной. Что ж, не за здорово живешь считали. Но мне после всех этих стационаров на все плевать. Главное — понимать сказанное. Марк мне мужем был. Теперь он мне не муж, потому что я потребовала развода, чтобы у Риты дети родились, как положено. Марк меня любил. Он любил. Он меня своей любовью в гроб вгонял. Страсть как нравилось ему запускать лапы в мои сальные волосы. Любовь. Линда, любимая… Люби, моя… Ах-ах… Но до него так и не дошло. И Марту любил. Да залюбитесь вы в доску! И с Ритой тоже. Чмок-шлеп-хлюп-чпок… Рита вообще его не понимала, ни слова. Мокрые процессы без слов. Ну, ладно, секс, любовь… не специалист я. Сплошная «такназываемость». Пустозвонство и трата времени. Не готова я, не готова…
Договорились насчет с девяти до пяти, конторский режим. Он говорит: приходи, когда созреешь. Эксперименты на мне ставить будет… Нет, он так их не называет, не хочет меня пугать, чтобы я, старая крыса, не вообразила себя крысой подопытной. Не бойтесь, герр Герберт, я ведь не боюсь. Меня теперь ничем не испугаешь. Что не так — я сразу шмыг из себя и ищи ветра в поле. Я не боюсь, только ни к чему они не приведут, ваши эксперименты. Хотите убедить уважаемых коллег? Вот уж что не по мне, так это торчать морской свинкой на ваших дурацких конференциях да симпозиумах.
Как вы не поймете, никто вам не поверит. Пока на своей шкуре не проверят. А когда проверят и поверят, им не поверят другие. Глухой номер. Марта и Френсис говорят, что военные этим занимаются, даже уже используют. Суньтесь к военным, справьтесь у них. Они, впрочем, ничего не скажут. Они только со смертью шепчутся. Дружки закадычные.
Доктора Герберта переводят. Он говорит, что может взять меня с собой. Конечно, я с ним поеду. Они, правда, говорят, что могут меня и выпустить, что я и одна справлюсь, но нет, я уже здесь привыкла. Там, в муниципальной, у них все строже, тут улыбайся, там улыбайся… Лижи им… Тьфу. Больница больнице рознь… Там посмотрим. Доктор Герберт говорит, что хочет продолжить наше сотрудничество… Ха-ха, сотрудник…. Крыса подопытная.
С доктором Гербертом я иной раз чувствую себя, как в детстве. Тут меня просто хватали и совали в психушку за психушкой. А в детстве голоса были добрее, дружеские. Да, Линда, да, говорили они. Сделай это, а потом это, у тебя получится. Молодец, Линда. Не плачь, Линда, не печалься. Помню, однажды родители ругались, шум стоял, я плакала под шумок, и вдруг этот голос: «В чем дело, Линда?» И я поняла, что все это ерунда, эти дрязги, ссоры, споры. Дружеский голос. А потом все доктора наперебой внушали мне, что голоса эти злые, вредные, жестокие. Пока не появился доктор Герберт. Он добрый не потому, что слова его добрые, а внутри добрый. Слова могут ничего не означать. Личность добрая, место тоже может быть добрым. Близость, покой. Не устаю повторять, что голоса, которые грозят, мучают бедных психов, могут и утешать.
ЗАРИСОВКА К ОБСТАНОВКЕ НА ШИКАСТЕ
Это произошло в области Шикасты, контролируемой религиозными обскурантистами, своим невежеством и лицемерием осенившими все аспекты жизни, считавшими абсолютной истиной, что некто по имени «Бог» создал человечество в некий определенный день около четырех тысяч лет назад. Считать иначе означало вызвать на свою голову судебное преследование, социальный остракизм, потерю работы. Против узколобого догматизма выступали интеллектуалы, работавшие в сферах истории, биологии; предлагали альтернативные варианты возникновения планеты и человечества, развившегося в течение многих тысячелетий из некоторых видов обезьян. Религия отвечала насилием, гражданские власти шли у нее на поводу. Эти смелые индивиды, отстаивавшие иную точку зрения, так или иначе, все пострадали за свои убеждения.
Предлагаю вашему вниманию историю лишь одного из них, «рядового армии свободной науки», как он себя определил. Выходец из бедной семьи, он стал учителем, преданным своему делу, боготворил истину и был готов ее отстаивать до последней возможности.
Жил он в маленьком городке, где общественное мнение определялось тем, что прихожане слышали в церкви. Он начал работу в школе, обучая детей согласно последним научным данным — что человек произошел от животных в процессе эволюции. Очень быстро потерял работу. Девушка, на которой он собирался жениться, ему отказала, уступив давлению семьи. Он не сдался, обучился плотницкому ремеслу, однако работы ему никто не давал, и пришлось бедняге покинуть родной городок. Переехав в большой город, где его никто не знал, он устроился плотником, продолжая собирать библиотеку, посвященную «новой науке». Библиотекой его пользовались многие братья по духу, особенно молодые люди. Здесь их было неизмеримо больше, чем в крохотном городишке, где все друг друга знали. Не раз посещали его разгневанные клерикалы, сограждане издевательски замечали ему: «Хочешь быть обезьяной — на здоровье!». Однажды библиотеку подожгли. Дважды он менял квартиру. Семью он не создал. Шестьдесят лет жил в бедности, поддерживаемый ощущением своей правоты, зная, что будущее его оправдает. Уже в старости, проходя по улицам или сидя на скамеечке, он слышал издевательские крики мальчишек, а то и взрослых: «Обезьяна, обезьяна!» — и улыбался в ответ, зная, что за ним правда.