Доктор Герберт чего только не выдумает. Иной раз у него неплохо получается. Примите мои аплодисменты, доктор Герберт. Шлеп-хлоп! Дурачусь. Доктор Герберт говорит, что я считаю себя бесполезной. А какая с меня польза? Это ж очевидно. Он говорит, что от меня польза тем, кто сошли с ума и не понимают, что с ним происходит. Он говорит, что я должна им объяснять, что с ними происходит. Он говорит, что от этого им лучше станет. Ха-ха. И мне лучше станет, от того, что им лучше станет. Ха-ха-ха. Понимал бы он… И вот подхожу я к такому бедолаге, которого крутит, ломает, которому видятся страхи, которых здесь нет… а может, и есть они здесь, здесь и повсюду…и я подхожу, и я скажу… Нет, снова. Слушай, говорю я ему. Слушай, не бойся. Это я ему говорю. Это я ей говорю. Им говорю. Не бойся, мы с тобой видим и слышим только то, что видим и слышим. Звуков обвал, лавина, а мы слышим только горстку. А когда машинка ломается, слышим больше, чем надо. И видим больше, чем надо. Не только день или ночь, не только кузину Олли, ее обожаемую кошечку и обожаемого муженечка, а еще и всякие ужасы, кошмары, формы и цвета. А ужасы из-за того, что машинка сломалась, все кажется вкривь да вкось, а на самом-то деле все отлично. Так говорит доктор Герберт, а он человек хороший, да и врач знающий. Доктор Герберт, вы хороший врач, вы в курсе? Просто вместо того, чтобы слышать, как ваш муж уверяет вас, что вы его миленькая женулька… или ваша жена уверяет… или ваш за окном автобус уверяет… вы слышите, что ваш муж думает взаправду. Что вы старая жирная жаба. Или что думают ваши дети. Или ваш пес. Я слышу, что думает пес санитара. Он мне больше многих людей по душе. Не знаю, нравлюсь ли я ему. Вот спрошу как-нибудь. Люди диву дались бы, узнай они, что о них хвостатые думают. Значит, если все это продудеть в уши бедным ку-ку, им, вроде, полегчает. Ха-ха, доктор Герберт. Поймешь — и сразу все простишь. Много-много ха-ха, доктор Герберт! В вашей башке гремят сотни голосов, и вам ничего не понять. Почему, отчего… Вам не до того, сколько их и по какой причине, вы только об одном мыслите: скорей бы они смолкли! И чтобы монстров больше не видеть. Значит, вы думаете, их это подбодрит? Значит, они снова увидят только тетушку Фолли и ее моську-киску и таксомоторы на мостовой? Доктор Герберт, почему вы так уверены, что нет этих ужасов? Почему, доктор Герберт? Я действительно очень хочу узнать, в каком мире вы живете, доктор Герберт, потому что мы с вами живем в разных мирах. Это очевидно, потому что вы не ку-ку, а я ку-ку.
Нет, нет, снова, снова. Значит, милый доктор Герберт, вы ошибаетесь, как ни жаль вас огорчать. Потому что почти каждый верит, что эти пять процентов — все, что нам дано. Пять процентов Вселенной. А что сверх того — то от лукавого. И если машинка барахлит, и процентов не пять, а, скажем, десять, то голоса, которыми тебе кричат собственный локоть или дверная ручка, злы, ехидны, нетерпимы. И ничего не изменить. Не вдруг. Но бедный ку-ку как-то справляется со злыми голосами, как-то ладит с ними, они сами о себе кричат, что они дрянь. Почти никогда не маскируются. Но вы хотите, чтобы их было не пять процентов, а чтобы они были ВСЕ! Когда и с пятью-то процентами справляешься с трудом. В детстве все мы видели-слышали больше этих пяти процентов, видели друзей, которых никто больше не видел, и род ителей этих друзей, когда они им внушали, что они… Нет, хватит.
Вчера вечером доставили одну. Перепутана до смерти. Доктор Герберт попросил меня с ней посидеть. Посидела, Она шизанутая, сразу видно. У нее любовь, на эту неделю свадьбу назначили. А он в кусты. А она не вынесла. Не ест, не пьет, не спит. Ревмя ревет. Вчера шла через мост Ватерлоо и увидела себя сверху, футов с двадцати. Со мной такое тоже бывало. Мы ведь не в одном экземпляре. Нас несколько один в другом. Китайские коробочки. Матрешки. Тела наши — оболочки. Или наоборот, тела внутри, как хотите. А если тебя тряхнет такое, если, к примеру, жених скажет, что женится он не на тебе, а на твоей лучшей подруге Арабелле, то мало ли что стрясется. Мне нравится наблюдать за собой издали. Не кажется такой отвратной эта долгая, долгая, долгая жизнь. Да и к тому же видишь, какая она мелочь, внимания не стоящая. И гляжу я на себя, на старую тощую жабу, гляжу… Доктор Герберт все мне о платьях да о макияже… Понимал бы он… Китайской коробочке, следящей за Линдой, плевать на макияж. Плевать на старуху Линду. Плачь, говорю я ей, плачь, если хочешь, мне плевать… Так вот, эта бедолага вчерашняя. Анной зовут. Доктор Герберт думает, ей станет легче, если я ей что скажу про китайские шкатулочки, одна из которых смотрит на другие на мосту Ватерлоо. Ко многому можно привыкнуть, доктор Герберт. Но не все сразу скажешь. Если бы она хоть была верующей, а в ней религиозности ни на грош. Будь она религиозной, она бы испугалась, но идея бы не показалась ей новой. Тогда я просто вместо китайских коробочек говорила бы о душе. Но большинство верующих думают о самой маловажной из китайских коробочек. Как их, там, поджидает мрак могильный, гроб, пламя крематория и подобная ерунда. Им ни душа не поможет, ни китайская коробочка. Для них это слова. Только слова. Китайская коробочка — бяка. Душа — хорошо. Если христианская. Иногда поговоришь с какой — нибудь бедной душой. С ним, с ней. Лучше с ребенком. Дети не боятся, видя себя перед собой. Для них это вторая натура. Игра. Но помалкивать надо, я по себе помню, по своему детству. Родители ссорились. И я стала выбегать из комнаты. Они-то воображали, что я с ними, рядом. Да, я сидела рядом с глупой улыбкой на физиономии, но меня не было с ними, в другом месте в моей голове роились другие мысли. Конец, конец! Хватит.
Анне хуже. Сижу с ней. Она страшно испугана. Слышит обычные голоса, сплошную ругань. Видит своего жениха. Он с Арабеллой. Они разговаривают. Обнимаются. Трахаются. Она рассказывает только мне, потому что доктора Герберта тоже боится. Я говорю ей, чтобы она доктору Герберту не рассказывала. Я ему сама все расскажу. Вот теперь рассказываю. Доктор Герберт — это одно, но другие доктора… Значит, доктор Геберт узнает, а другие доктора — нет. Я ей рассказала о «втором зрении». Много у кого оно есть. Спросила, виделось ли ей что в детстве — говорит, виделось. Я сказала, что здесь, как и в игре на пианино или в езде на велосипеде. Тренироваться надо! Практика нужна! Убеждала, уговаривала. Второе зрение — то, что надо! Посмотреть на себя с высоты двадцати футов… Но это ее не утешило. Потому что, когда такие вещи с человеком случаются, шесть процентов всего — это длина волны. Напряжение! Тысяча вольт вместо одного. Это не то, что ты только что был нормальный, а вот сейчас смотришь на себя с высоты в двадцать футов или слышишь голоса, как будто выскользнула из себя в сторону и не просто скачок напряжения, но когда у кого-то как-то напряжение вдруг напрягается и сразу чувствуешь, что сейчас разнесет. Пять процентов слуха-зрения — энергетика. Вот в чем дело, в энергетике. Слишком много энергетики слуха-зрения. Чуть больше — и машинка в куски. Вот в чем дело. Вот в чем, доктор Герберт. Анна больше не хочет. Больше не вынесет. Так она и сказала.
У нас с доктором Гербертом был еще один ночной сеанс. Когда уже свет выключили. В его кабинете. Он ночью дежурил. Он все мое прочитал. Обдумал. Так вот. Если кто-то, скажем, леди с Шотландского нагорья, вроде моей старой няньки, чует нутром, видит вторым зрением, и вдруг скажет: «Высокий брюнет тебе встретится скоро» — и это сбывается, или: «Тому-то на следующей неделе суждена смерть» — и он умрет, то не с чего разлетаться на куски из-за слишком высокого напряжения. Или дети смотрят с ветки дерева на самих себя, как они, те, нижние, ковыряются в грязи. Они тоже не разлетаются в клочки. Не орут, не трясутся, не рвутся куда-то прочь, чтобы этого не видеть. Им это кажется нормальным. Самым нормальным на свете.
Дело в том, что некоторые с самого рождения воспринимают не пять процентов, а, скажем, шесть. Или семь. Или еще больше. Но коли уж ты пятипроцентник, а тебя вдруг шандарахнет шестью — непременно свихнешься. Я вот родилась шестипроцентной, совершенно нормальной. А они меня вырядили в дураки, потому что я им рассказала. Не скажи я им, до сих пор жила бы нормально, тихо-мирно. С Марком. Бедный Марк. О, мой бедный Марк. Он в Северной Африке с Ритой. Он мне пишет. Он меня любит. И Риту любит. И Марту. Любовь, любовь, любовь, любая, любую, с любой… Любвеобильный. Если бы мне нравилось, как он меня всю слюнявил, засовывал в меня руки и другие штуки… другие… считалось бы, что я его тоже люблю. Он так полагал, как мне кажется.