Горбачев напряженно вглядывался в лица сидящих перед ним. Зал молчал. И это молчание напоминало о совсем недавнем. Точно так же было ведь и при Брежневе. И домолчались до катастрофы. А что если бы Брежнев не кончился в ноябре 1982-го? Что произошло бы тогда? Да и кончился ли Брежнев?
В какой момент решать правителям, что им дороже — карьера или жизнь страны? Когда-то Монтескье сказал, что чем ближе к возглавляющим власть, тем больше шансов потерять голову, но при „бескровном брежневском культе” речь о риске жизнью не шла. Через некоторое время профессор Бестужев-Лада задаст вопрос: „Кто, как и почему довел страну до предкризисного состояния, из которого ныне с таким трудом приходится ее выводить? Кто, помимо Брежнева, персонально несет ответственность за это и какие реально имелись альтернативы более благоприятного общественного развития? ”
Так кто же? Конечно же, все сидящие в зале. И в президиуме. И он, Горбачев, не меньше других. А его ментор, который так тонко выплетал интриги, прокладывая себе путь в Кремль? Ведь знал же, ежедневно ему докладывали о том, что творится в стране, что находится она на грани катастрофы. И что же? Держа в своих руках КГБ, отважился ли он на решительный шаг, какой, к примеру, предпринял граф фон Шта-уффенберг, оставивший 19 июля 1944 г. бомбу в ставке Гитлера? В окружении Брежнева, как ранее в окружении Сталина, способных на жертву ради спасения страны не нашлось. Как верно подметил А. Гинзбург, „в Кремле нет места подвигам”.
— Кто желает выступить? — повторил Горбачев.
Наконец, после продолжительной паузы он услышал:
— Разрешите мне.
Лигачев шел к трибуне, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, как таежный медведь, разъяренный тем, что нарушили его зимнюю спячку.
— Все сказанное Ельциным не имеет под собой никакой почвы, — сразу бросаясь в атаку, начал Лигачев. — В провалах в Москве сам виноват. Сам и отвечай. На других не перекладывай. Обвинения по адресу Михаила Сергеевича — несправедливые и политически вредные выдумки. Мы его не восхваляем, а говорим то, что он заслужил своей работой.
Через несколько месяцев, когда завершится третий год пребывания Горбачева на посту генсека, живущий в Париже историк М. Геллер приходит к выводу, что „самый очевидный, реально ощутимый результат того, что называют перестройкой, — это создание культа личности Горбачева. Никто из его предшественников, начиная со Сталина, не поднимался на вершину единоличной власти так быстро”.
А наблюдающий за событиями из Москвы историк Рой Медведев в интервью газете „Вашингтон пост” рассказал, что в новом издании Истории СССР нет имен Сталина, Хрущева, Брежнева и Черненко и что больше всего упоминаются Ленин и Горбачев.
Улавливал ли кто-либо из присутствовавших иронию происходившего, когда противник Горбачева защищал его от его союзника?
После речи Лигачева плотина прорвалась. Хлынул словесный поток.
22 оратора обрушились на отступника. Теперь почувствовав, что у них есть защита, они неслись, закусив удила, как люди, „приобретающие уважение к себе, — по определению одного американского психиатра, — только присоединившись к сильным, вызывающим у них восхищение личностям, в чьей поддержке они нуждаются”.
Выступления, слившиеся в одну обвинительную речь, продолжались три часа. Опять прозвучали многократно слышавшиеся прежде, давно созданные для такого рода проработок формулировки. Ельцина обвиняли в панике и в то же время в парадности, и в том, что он отрицает достижения перестройки.
Парадокс состоял в том, что выступавшие против Ельцина косвенно нападали и на Горбачева. Проблема заключалась не в забегании вперед, а в том, что Ельцин был свидетелем продолжения все того же брежневского торжественного марша топтания на месте. Только теперь роль бравурной музыки отводилась громогласным речам о реформах и перестройке. Он видел, как словами опять подменяют дело. Понимал ли он, что предлагаемые шага недостаточны, пришел ли он к осознанию того, что необходим решительный и быстрый слом всей системы, что, как верно подметил советский экономист, „пропасть можно преодолеть одним прыжком, в два уже не получится”?
— Я не ангел и я допускаю ошибки, — начал Ельцин, когда ему было опять предоставлено слово. Воротник рубашки его был расстегнут и галстук сбился набок, но голос звучал твердо и внешне никаких признаков волнения заметно не было. — Вина за то, что в Москве сложилась тяжелая ситуация, лишь частично лежит на мне, и я это признаю. Вина же товарища Лигачева огромна, и он не признает никаких своих ошибок. Я предлагал ликвидировать право министерств, по которому им разрешается ежегодно привозить в Москву семьдесят тысяч новых работников. Лигачев ответил „нет”. Я предлагал выделить дополнительное продовольствие с учетом семисот тысяч приезжих, ежедневно прибывающих в столицу. И опять Лигачев ответил „нет”.
— Борис Николаевич, — прервал его Горбачев, — заберите свое заявление и давайте попытаемся работать совместно.
— Я представил заявление об уходе, — решительно ответил Ельцин, не меняя каменного выражения лица.
Искренне ли говорил Ельцин, действительно ли наконец прорвалось желание быть самим собой, высказать то, что думаешь, отказаться от страха, который, как он признался, владел им и помешал ему выступить во время последнего брежневского съезда?
Если Горбачев и пытался, записывая что-то, пока говорили другие, найти ответы на эти вопросы, времени у него для долгих раздумий не оставалось. После всего того, что он слышал, ясно было, что, поддержи он Ельцина, торжественный Пленум ЦК превратился бы в настоящее поле битвы, в которой его шансы на победу были сомнительны.
Возможно, этого и хотел Лигачев, видевший, особенно после того, как на Ельцина обрушился и Чебриков, что большинство склоняется в его сторону.
Горбачеву, если только он не хотел проиграть, оставалось последовать старому правилу и присоединиться к тем, кого не можешь победить. Как писал Макиавелли, „великие дела удавались лишь только тем, кто не старался сдержать данное слово и умел кого нужно обвести вокруг пальца”. Речь генсека длилась около получаса.
— Борис Николаевич преподнес нам горький сюрприз. Когда я был в Крыму в августе, я получил от него письмо с просьбой освободить его от работы. Мы обсудили этот вопрос по телефону, а потом встретились в Москве и договорились, что вернемся к этому после праздников, — ровным голосом, когда надо вкрапливая в него нотки гнева и огорчения, говорил Горбачев. — Почему же Ельцин не сдержал слова? Может, он хотел захватить нас врасплох?
Охарактеризовав выступление Ельцина „как мелкобуржуазный выпад” и тем сам1>ш еще раз обнаружив свою приверженность формулировкам сталинского „Краткого курса истории ВКП(б)”, генсек сказал, что „призыв к ускорению перестройки представляет собой политический авантюризм”, что Ельцин „дезертировал с поля боя”, что он „руководствовался личными амбициями” и неправильно понял смысл перестройки.
Горбачев не объяснил, однако, что же такое не понял кандидат в члены Политбюро и первый секретарь Московского горкома, и как, если не сумел понять смысл перестройки столь высоко вознесенный Ельцин, могут проникнуть в него простые смертные.
— Партия не обещала, что экономическая ситуация изменится в два-три года, — продолжал свою отповедь генсек. — Мы говорим, что два-три года являются решающими для перестройки.
В год введения Лениным НЭПа писатель-сатирик Аркадий Аверченко обратился к нему из Константинополя с такими словами: „Доходят до меня слухи, что живется у вас там в России, перестроенной по твоему плану, препротивно. Никто у тебя не работает, все голодают, мрут”. Ничего не сказав, по существу, о том, как обстоят дела в „перестраиваемой” ныне по его плану стране, где все было точно так же, как и в описываемые сатириком ленинские времена, отделавшись общими фразами, Горбачев заключил:
— Ельцин поставил себя выше партии.
Это прозвучало как приговор.
Разрешить даже на шенуме высказать свою точку зрения, означало возможность возрождения фракций. Ленин этого боялся. Он предугадывал, что фракции могут стать зародышем оппозиции. Поэтому с его благословения они и были запрещены в марте 1921 г. на X съезде. Отменять это решение ленинец Горбачев не собирался.