— Не укладывается он в рамки вора. Даю голову на отсечение, он понимает, что значит «модус вивенди», понимает, что «амнезия» — потеря памяти. И не слышал песни «Расскажи, расскажи, бродяга». Что такое рядовой бомж? Тупой, опустившийся пьянчуга. А Федотов? Весь собран в кулак! Вспомни, как он уклонялся от обострения темы. Как не давал сократить дистанцию. Для той вульгарной игры, которая шла, его броски и пируэты слишком выверены.
— Преувеличиваешь, Паша.
Знаменский взял из шкафа книгу, выбрал страницу, сунул Томину.
— Читай, я засеку время.
— Лучше ты, я малограмотный.
— Читай, говорят.
Томин прочел.
— Пятьдесят три секунды, — констатировал Знаменский. — Против его сорока… У нас с ним на уровне подкидного, а он держится, как преферансист. В свете вышеизложенного что собираешься делать?
— Пойти ужинать наконец. Потом посмотреть по Интервидению матч с югославами. И потом спать, — он направился к двери. — Завтра пошевелюсь: получу в Бутырке описание его личных вещей. Спрошу, не было ли передач. Кстати, та камерная драка занесена в его карточку, можешь ее упомянуть.
Завтра воскресенье, но Саша пошевелится. Не имей сто рублей…
— Слушай, обязательно список книг, которые выдавала Петрову-Федотову библиотека. И позвони в Первомайский. Пусть там проверят, не присылал ли каких-нибудь матери переводов, посылок, заказных писем. Словом, то, что на почте регистрируется.
— Это все просто. А вот хвосты… Мать честная! Утону я в старых сводках. Утону и не выплыву! Идешь?
В городе стояла весна. Праздничная, неповторимая.
Всю зиму валил снег. Только его сгребут и сложат высокими хребтами вдоль тротуаров, только начнут возить в Москва-реку, а он снова сыплет и за ночь иногда совершенно сровняет мостовую с тротуарами, и люди полдня ходят по улицам гуськом — где протоптаны тропинки. Только начнет желтеть и грязниться — снова летит и устилает все ослепительным слоем.
И вот после всех метелей пришла весна света. Солнце подымалось на чистом небе, разгоралось, с крыш начинали потихоньку тянуться сосульки, а тротуары странно курились и местами высыхали, не родив ни одного ручейка. Держалось безветрие. Вокруг сугробов потело, они слегка оседали, но сохраняли зимний вид. Только там, где их раскидывали под колеса машин, быстро превращались в серую кашу и сочились водой.
И каждый вечер строго после захода солнца — будто нарочно для того, чтобы не отнять ни единой краски у весеннего дня, — наползали тучи и отвесно сеяли снежные блестки. Каждое утро пахло весной, каждый вечер — свежим снегом.
Эта пора была создана, чтобы влюбляться, бродить, восторженно щурясь на солнце и слушая капель… А почему, собственно, он идет один? Так естественно представить рядом легкий, чисто очерченный профиль с золотым проницательным глазом. Ничто не мешает. Разве кто будет ему ближе? Глупо откладывать. Мать давно этого ждет, Томин ждет, Зиночка ждет. А весна и вовсе торопит. Такой весны может больше не случиться, и надо успеть к ней примазаться со своим счастьем.
Или жаль холостяцкой свободы? Чушь. Женщины появлялись в его жизни и исчезали, не оставляя глубоких следов, не отнимая ничего у Зины. Кроме времени А в жизни Зины был кто-нибудь? Не исключено. Охотников, во всяком случае, хватало. Царапнула запоздалая ревность. «Этак я еще и провороню ее! Глупо выкладываться до донышка на работе. Окаянная профессия. Невыгодна ни в смысле карьеры, ни в материальном отношении. Зато сломать шею — сколько угодно. Ладно, тут чего уж… А вот Зиночка. Передает потешные словечки племянника, вяжет ему варежки, водит в зоопарк. Хватит. Решено!»
На пороге дома Знаменский сделал кругом, чтобы еще раз увидеть непривычно красивый переулок и перекресток под светом фонарей, окруженных сквозным хороводом снежинок…
Лапчатый… Перепончатый. Он заявился поглядеть на нашу Белокаменную!
«Вот как?! Так я уже знаю?! Уже способен опознать ту субстанцию, что копилась подспудно? Способен дать ей имя?»
Способен.
Волна тихой ярости смыла все личное и унесла, и до рассвета Знаменский был наедине со своим открытием, воюя против его недоказуемости и внешней абсурдности.
* * *
Маргарита Николаевна пекла оладьи, и втроем ели их на кухне с вареньем, со сметаной. Колька рассказывал что-то язвительное о школе, потом вынес мусорное ведро и закатился гулять. Знаменский продолжал сидеть за столом. До чего ж мать моложава. Нет, просто молода. В транспорте ей говорят «девушка». Еще Колька туда-сюда, но я совсем не гожусь ей в сыновья. Здоровый мужик, а она тоненькая, миловидная, смеется заразительно, не подумаешь, что психиатр, и чертовски умна. Доктор наук. И когда успела?.. С удовольствием моет посуду. Дальше по графику пылесос, веселая стряпня обеда. Быт ее не мучает, хотя от сыновей помощь невелика. Впрочем, оба все умеют — тоже ее заслуга, не отца. Тот был поэтично-неловок и к хозяйству не допускался вовсе. Зевалось.
— Плохо спал?
— Угу. Да оладьев тоже переел.
— Никуда не собираешься? — скрытый вопрос о Зиночке. — За городом сейчас с лыжами — восторг!
«За городом, действительно, сказка. Но у меня мази на такую температуру нет. И вообще, пожалуй, неловко прохлаждаться, когда Саша роет землю в Бутырке».
— А что не спал?
Знаменский начал описывать бродягу. С матерью он порой советовался. Маргарита Николаевна уточняла детали, продолжая перетирать чашки, и в разговоре Знаменский лучше понимал собственные впечатления, прояснял для себя и облик лже-Федотова. «Лже» следовало уже из того, что произносил букву «г» без мягкого южного придыхания, характерного для курских.
— Симулировать помешательство можно. А вот симулировать некультурность трудно, — сказала Маргарита Николаевна. — Скорей, потому и немногословен: речь выдает. Иначе бы рассказывал. При подобной биографии сколько он знает баек!
Они еще повертели проблему с боку на бок, и Знаменский взялся чистить картошку.
В результате ночной маеты и шевелений Томина очередное собеседование с бомжем потекло по бурному руслу. Знаменский старался щипнуть до крови, понуждая бродягу раскрыться. Менял ритм, то выстреливая вопросы подряд, то затягивая паузы и почти подремывая с отсутствующей миной. Бродяге не всегда удавалось сохранить спокойствие. Раз Знаменский поймал его пристальный изучающий взгляд.
— Что вас во мне заинтересовало?
— Гадаю — умный вы человек или нет.
— Внешность обманчива.
— Это про меня?
— Если хотите.
Знаменский принялся подпиливать ногти. (Пилку вместе с двумя письмами от двоюродного брата, будильником, старинными кипарисовыми четками, листиком герани, цепочкой из скрепок и иными, столь же несообразными для Бутырки предметами он похватал утром и запихал в портфель, намереваясь наугад пошаманить).
— Иногда мысленно я пробую побрить вас, постричь, одеть то в ватник, то во фрак. И поставить в различные ситуации. Вот вы колете дрова… м-м, вряд ли. Произносите тост за столом… может быть. Лезете в чей-то карман… сомнительно, не вижу. Обнимаете женщину… пожалуй, если красивая. Выпрашиваете окурки, собираете бутылки? Нет. Отдаете приказ по телефону. Стреляете из пистолета. А почему бы и нет?
В портфеле тикал будильник. Минут через пятнадцать он зазвонит. Неведомо зачем.
— Бог знает что вы обо мне думаете, — засмеялся бродяга одними губами. — В каком-то смысле даже лестно. Допустим, окурков я не выпрашивал. Тут вы попали в точку. А пистолет только в кино видел. Вы, гражданин следователь, человек неглупый, но фантазер.
— Неужели?
— Конечно. Вот насчет того, что воровал, как раз было дело. Голод заставит — украдешь. Корзинку с вишнями сопрешь у бабки на вокзале, а к следующему поезду вынесешь и продашь.
— За вишнями я бы гоняться не стал. — Знаменский обдул ноготь, оценивая симметричность подпила.
— Ну, согласен, есть в моей жизни период. Если бы за бутылкой, я бы рассказал. Уверен, вы бы меня поняли — как человек. А как следователю рассказать не могу. Там не за что много давать, но замешана баба. Чего ее тянуть за собой, понимаете?