«Ита-ак… итак, со стороны Маймана, с правого крыла, у предгорья Кухидаман, поднялась пыль. В пыли скрывалось семьдесят два знаменосца семидесяти двух тысяч воинов в доспехах, состоящих из семи панцирей, а со стороны Майсары выстроились ровным строем, словно стена Искандера Зулкарнайна, богатыри почтеннейшего Або-Муслима — Счастливца из Хорасана. Над его изумрудным троном, украшенным золотым орнаментом, развевалось знамя Мухаммеда, лучезарный стяг Хорасана.
Из неприятельских рядов, пришпорив резвого скакуна, вырвался на поле брани богатырь в маске, в доспехах из семи панцирей. Ноги его лошади по щиколотку проваливались в землю. Крутя над головой семидесятидвух-батманную палицу и сорвав маску с лица, он закричал:
— Эй, Або-Муслим из Хорасанских степей, любитель животных, если знаешь меня, знай, если не знаешь, узнаешь, — я Насрисайяр Беор и сегодня на этом поле вышибу из тебя дух!
Тогда почтеннейший Або-Муслим в порыве храбрости вскочил на свою сивую лошадь по имени Кухтач, заградил этому проклятому дорогу. От охватившего гнева каждый волосок его вздыбился, пронзив доспехи подобно отравленному копью.
Он на лету схватил Насрисайяра за пояс с возгласом „О, Али!“, поднял вверх и, семь раз покрутив над своей благословенной головой, швырнул в небо. Тело этого нечестивого скрылось из глаз и не показывалось столько времени, что можно было успеть приготовить плов. Потом, протянув благословенные руки в небо, почтеннейший опять схватил его, поставил невредимым на землю и сказал:
— Эй, Насрисайяр, отныне не смей так непочтительно задевать честь хорасанидов!
Насрисайяр раскаялся, целуя стремя коня почтеннейшего, и заверил его в своей покорности».
Эта потрясающая история то и дело прерывается возбужденными возгласами, ахами, охами, а когда чтение заканчивается, никто уже не может молчать — начинается бурный обмен мнениями.
— Вот это герой! — говорит Ахмадали-суфи из Тиканлимазара. Он даже слезы вытирает! — Вот это мужество! Про таких и говорят: храбрец познается в походе.
Что нынешние воины! Так, одно малодушие. Стоит за версту, да и стреляет из винтовки в человека, а то из пушки палят по мирному народу… Богоотступники, а не воины!..
— Так, воистину так! — говорят остальные. — Нет теперь таких героев, нету!
И мой индиец присоединяется к общему хору.
— Машалла, машалла, — говорит он. — Воистину так…
Мне надоело
Говорите, что хотите, но оставаться тут месяцами моего терпения бы не хватило! Оно, конечно, выгодное местечко, где еще мальчишка вроде меня может столько скопить, чтобы не только матери с сестренками помочь, а еще и на дорогу в Индию заработать! И все же, если до того ты привольно гулял, как теленок в молодой траве, и вдруг оказался вроде суслика, попавшего в кувшин, хоть в этом кувшине полно лакомств, — не очень-то повеселишься.
Неба-то из кувшина видно всего маленький кружочек, вроде серебряного рубля, а разве серебряный рубль может заменить небо?.. И рассказы индийца-менялы — очень интересные рассказы, и длинные, вроде его костюма, который на аршин длиннее самого индийца, — разве эти рассказы могут тебе заменить мальчишку-сверстника, твоего закадычного друга, с которым можно и поиграть, и подраться, и помериться силами, и помириться после ссоры?
Я скучал, — даже не могу и сказать, как скучал, — и все искал, чем бы позабавиться. Перепела, которых держал Хаджи-баба, уже начали петь, запел и кеклик, которого оставлял у нас в курильне Султан-курносый, наш постоянный посетитель, тот самый, что ходил в феске. Но и перепела и кеклик были такие же невольники, как я: одного разлучили с высокими склонами снежной горы Тай-тай, других — с зелеными лугами Кунгирактепа. Слушая их, я только острей чувствовал свою неволю. Мне, чтоб развлечься, требовалось что-нибудь поинтересней, что-нибудь такое неожиданное, вроде того, например, чтоб из зверинца убежал тигр и набросился в галантерейном ряду на Валиходжу-ака или в бане посреди дня котел взорвался. Я так и мечтал об этом и прямо представлял себе, как тигр идет по галантерейному ряду и каждую секунду чихает от всех запахов, не успевая толком пасть открыть, или как разваливается баня и голые оттуда так и сыплются, словно блохи из кошмы.
Но чаще всего я воображал путешествие в Индию — по густому лесу, и как я со львом сражаюсь, и обрубаю головы сорокаглавым змеям, и приручаю дикого человека, и езжу верхом на крокодилах и носорогах… Такая жизнь была бы по мне!
А здесь что? Эти наркоманы, серые, как больные горлинки, их нудные разговоры, нескончаемые, как и дремота, в которую они впадают, — как я еще только терплю все это? А когда они разойдутся, так и вовсе тошно становится: шумят и машут руками, лучше бы уж мертвецы ожили и стали строить планы на будущее! Удирать отсюда надо, удирать! Да и перед-матерью стыдно, и перед махаллей — наверняка Тураббай не удержался и шепнул кому-нибудь про нашу встречу! Но что-то тут же шепчет мне: «Рановато еще уходить, рановато…» Во-первых, денег на Индию я еще не накопил, хоть грех мне жаловаться и на щедрость индийца, и на туповатые расчеты Хаджи-баба, и на снисходительность любителей плова, и на собственную расторопность. Правда — это я только вам говорю, да еще индиец знает, не считая аллаха, конечно, — у меня уже собралось три пятирублевки, одна десятка, два целковых и еще серебро да медяки. Как только мелочи набиралось у меня на круглую сумму, индиец обменивал ее мне на золотую монету. Золото я зашил в кромку своего легкого летнего халатика, остальное положил в глиняную пепельницу Хаджи-баба и зарыл у арыка, под старым тополем, шагах в пятидесяти от курильни. Конечно, немало я заработал, что и говорить, а все-таки еще недостаточно.
Но это лишь полдела. Ведь по-доброму Хаджи-баба меня не отпустит, он моей работой доволен, да и обойтись ему без меня трудно. А если просто удрать, он еще, пожалуй, искать меня станет, а ведь тут не степь, город, все обнаружится, мне тогда и в махалле нельзя будет оставаться. Нет, один выход: натворить что-нибудь такое, чтоб меня выгнали отсюда. До сих пор-то я был кроток, как жаба на лунной дорожке…
То ли потому, что всю последнюю неделю голова моя совсем забита несозревшими планами, или потому, что скука и уныние совсем мной овладели, только все в курильне заметили мой необычно тихий и задумчивый вид. Хаджи-баба это, видно, обеспокоило, а индийца — еще больше.
Во вторник Хаджи-баба подозвал меня и спросил ласково:
— Скажи, сыпок, это останется между нами — ты, не дай бог, не пробуешь ли случайно этого черненького, чтоб его черт подрал?
— Какого это черненького?
— Какого, какого? Того самого, что мы употребляем, я же о нем говорю…
— Что вы, Хаджи-баба! И в мыслях у меня не было… Я вижу, до чего наши клиенты доходят. Пусть меня озолотят, я его и в рот не возьму!
— Ну, слава аллаху, молодец, сынок, а то так-то вот оно и бывает, смотри, берегись этого яда…
Хаджи-баба вытер глаза поясным платком, как всегда перекинутым через плечо, порылся в кармане и вытащил рублевую бумажку:
— Это тебе на завтра базарные деньги, сынок, походи, полакомись. Очень ты меня порадовал, я уж а испугался, думаю, погубили мы такого хорошего мальчика.
Пряча деньги в карман, я сказал:
— За это можете быть спокойны, Хаджи баба, не дурак же я!
Он, видно, и вправду успокоился и завел с вой обычные наставления.
Вечером меня так же ласково подозвал г себе индиец.
— Иди-ка сюда, сынок, как твои дела, не болен ли ты?
— Нет, пачча, спасибо, я здоров.
— Чем же ты озабочен?
— Да так… — Я посмотрел на него искоса и решился: — Я все об Индии думаю, пачча, хочу туда поехать!
Он засмеялся. Я тоже засмеялся.
— Машалла, ты и вправду хочешь поехать в Индию?
— Да, пачча.
— Далек путь в Индию и труден!
— Велико мое усердие, пачча…
— Молодец, сынок… Машалла!
Он на несколько секунд замолк, глаза его затуманились, словно он увидел что-то далеко за пределами нашей курильни. Потом он зажмурился и мотнул головой, как бы отгоняя видение, снова посмотрел на меня еще ласковей прежнего, полез в свой мешочек и вытащил — ого! — пятирублевку! Я чуть замешкался, я и вправду не поверил, что все это мне. Но он сказал: