Вот и сейчас я туда бегу. Сначала на дынный базар, к открытой поляне, что за Маджоми. Арбузов и дынь здесь целые горы — зеленые, и зелёные в черную полоску, и зеленые до черноты: горы золотые, светло-желтые, шафрановые, желто-бурые, красновато-желтые, коричневые… Водоносы обильно полили землю, здесь довольно прохладно, пахнет клевером: повсюду виднеются его стога, привезённые на продажу. Стоят арбы с плетеными кузовами — откуда ни наехали они только: из Кувы, Маргилана, Ферганы, Алты-Арыка! Лошади выпряжены, а в тени кузовов и возвышаются все эти многоцветные горы: вот дыни сорта «ак-куруг», с нежным белым мясом, вот желтоватокрасные «киркма», вот «кзыл-куруг» — чуть жестковатые благоухающие красномяски, вот золотистые «шакарпалак», готовые треснуть при малейшем прикосновении…
А тут чудесный товар лежит прямо в кузовах. Большие, с дыню «хандаляк», красно-бурые шары, точно волшебные шкатулки с драгоценностями, запертые самим аллахом, так что и замка не отыщешь. Так оно и есть! Это гранат, под их твердой оболочкой прячутся сотни маленьких рубинов с прозрачными гранями, райские зернышки, полные душистого кисло-сладкого сока, — мечта!
Навстречу мне попадается парень моих примерно лет, тоже, видать, бродяга.
— Эй, — говорю я ему, — как тебя звать?
— А тебе-то что?.. Ну, Атабай.
— Если куплю одну дыню, составишь мне компанию?
— Составлю… Только у меня денег нет.
— Если у тебя денег нет, что ты на базаре делаешь?
— А какое твое собачье дело?
Точно! Никакого мне дела пет. Правда, в другое время я бы ему это «собачье дело» не спустил, но сейчас настроение у меня благодушное, неохота связываться. К тому же я, по правде говоря, отлично знаю, что он делает на базаре без денег. Небось помогает сгружать дыни и арбузы и получает плату мятыми, треснувшими или недозрелыми плодами далекой бахчи…
Ладно, валяй дальше, бродяга! Нынче ты мне не пара. И я покупаю за накыр маленькую красномяску, раскалываю ее и принимаюсь есть в одиночестве — в полное свое удовольствие! Уж больно я соскучился по фруктам… В курильню свежих фруктов и близко не подпускают: те, кто употребляет терьяк, опиум, кукнар, боятся их больше, чем кошка воды! Впрочем, так же боятся они и самой холодной воды, и молока, и простокваши. От гератской сливы, от вишни кок-султан, даже от граната их просто бросает в дрожь. Только заговорите при них обо всем этом, они уже передернутся. Однажды я уговорил Хаджи-баба попробовать очищенный персик. Ой, что было! Он так плевался, что я думал, его наизнанку вывернет. «Тьфу, говорит, проклятое ты дитя! Персики, персики! Да это отрава, а не лакомство! Бр-р! Водяной шар, вот что такое твой персик! Тающая тряпка! Тьфу!» С тех пор я его не уговаривал, очень надо! Могу и сам съесть.
Вот как эту дыню. Доел я ее со смаком. А теперь… Теперь я куплю еще пару гранат! Пировать так пировать! Я протянул одно мири дехканину в ферганской тюбетейке, с темно-коричневым от загара морщинистым лицом, на котором седые усы и борода казались белыми, как снег.
— Граната захотелось, сынок! Ладно, положи-ка деньги в карман, я еще не сделал почина, а до почина в розницу продавать не хочу… — Я пожал было плечами и хотел уже отойти, но он наклонился, взял два крупных граната и протянул мне: — Бери! Бери, бери, не бойся… Один сам съешь, другой маленьким братишкам отнесешь, помолитесь за меня, вот и ладно. Гранат священный, издалека привезен…
Я поклонился старику, пробормотал «спасибо» и взял гранат. Потом я перепоясался платком, сунул гранат за пазуху и пошел с дынного базара. Проходя мимо лепешечного ряда, я увидел старосту старогородских сторожей Рахматуллу-саркара. Это был знакомый моего отца. Он шел мне навстречу. Сначала я хотел было дать стрекача, но он меня уже заметил, и я со скромным видом подошел и поздоровался.
— Эх, сынок, — сказал он, оглядывая меня, и покачал головой, — вон ты каким парнем уже стал! Идет время! Ну, как Мирза-ака?
Это он спрашивал про моего отца! Значит, про меня-то он и вовсе не знает…
— Умер он, ата, — сказал я.
— Ну-у! Ох, беда. Жаль, жаль, хороший был у тебя отец, сынок… — Он помолчал. — Ну, да благословит его бог! А мать… здорова?
— Мать… мать здорова, ата.
— Сколько ж вас после отца осталось?
— Я да трое сестренок…
— И все малыши… Ох, беда! — Он помолчал, оглянулся, поискал вокруг глазами, потом махнул рукой, полез за пазуху и вынул тощую перепелку. — На, посади ее в клетку да корми, авось станет хорошей певуньей.
Я поблагодарил, взял перепелку и сунул тоже за пазуху.
— Да-а, жалко твоего отца… А тут еще один человек пропадает. Карабая-таджика знаешь? Нет? Молодой парень… Молодой-то задор и виноват, держал пари, да и вывихнул себе позвоночник, повезли его к табибу. Боюсь за него — видно, пропал парень…
— Как же это он вывихнул позвоночник, ата?
— Я ж тебе говорю — держал пари с байскими сынками из галантерейного ряда, что в одиночку снимет с арбы и отнесет в сарай большой мешок с бусами от дурного глаза… А там двадцать с лишним пудов! Разве можно с байскими сынками пари держать? Им только и забавы, что покалечить бедного человека! Эх…
Этот Карабай-таджик был, видно, одним из сторожей — они часто были из таджиков. Заодно они работали и грузчиками в торговых рядах. Рахматулла-саркар всех их опекал и пользовался у них большим почетом.
— Ладно, сынок. — сказал он, — пойду узнаю, что там с ним. Приходи к нам в свободное время!
Я постоял в раздумье. Куда теперь? Тут до слуха моего донеслись звуки карная и сурная. Ноги было сами понесли меня в ту сторону — цирк! Потом я замедлил шаг — туда ведь соберется вся окрестная ребятня, меня увидят… А, была не была!
Это оказались действительно циркачи Юпатова. Их разукрашенные арбы остановились посередине площади Чорсу. На одной арбе, зазывая народ, трудились изо всех сил музыканты: два карнайчи, один тощий тип с сурнаем да один барабанщик. Карнайчи надувались так, что казалось, вот-вот лопнут на глазах у публики. А тип с сурнаем даже вроде и не напрягался особенно — если б я не слышал, что сурнай издает свои распрекрасные звуки, я бы подумал, что сурнайчи просто дурака валяет, только делает вид, что дует. Может, он был такой тощий, что в нем и раздуваться нечему было? Зато барабанщик старался за двоих и так колотил палочками, словно у него было их не две, а целый десяток…
На соседней арбе показывали свое искусство клоуны. Немыслимо пестрые шапки, на них наверняка пошло по лоскутку от каждого цвета, в какой только красят материю на земле: и лица — не лица, а маски из красок и муки. В самой середине этих масок торчат носы, такие длинные, что ими можно почесать под мышкой. А над веем великолепием нависают из-под шапок длиннющие желтые волосы! Вот бы мне такие! Впрочем, я не отказался бы и от их халатов, длинных полосатых халатов, украшенных множеством серебряных полумесяцев и золотых звезд. Но больше всего я завидую их уменью показывать разные номера, разные фокусы, от которых только рот разеваешь. Ну и ну! Сподобит же аллах научиться — да я бы с таким уменьем горя не знал! Не только завоевал бы великий почет среди окрестных мальчишек, по еще и кучу денег заработал: чего проще держать пари, что я вот сейчас положу яйцо в рот, а выну — спорим? — из уха! Это как раз и проделывает один из клоунов…
А вот еще арба, и на ней какая-то русская женщина, нарядив пятерых комнатных собачек, словно игрушечных тетенек, заставляет их танцевать, подпевая им:
Люблю, люблю я, Мамаджон.
Люблю я, Мамаджон.
Я та, что смотрит из окон,
мой милый Мамаджон.
И чай стаканом испокон
пила я, Мамаджон…
Глупая песня, конечно, но для собак сгодится. Не все ли им равно, под какие слова танцевать?
На четвертой арбе полураздетая женщина показывает разные штуки ногами и руками, только, по-моему, ей самое главное — пощеголять своими роскошными шароварами с блестящими застежками внизу. Силач с четырьмя двухпудовыми гирями (это он сам кричит, что они двухпудовые) подкидывает их попеременно вверх, ловит на лету и снова подкидывает. А еще один в кругу показывает, как стоит на задних ногах горячая лошадь и как она кланяется публике. Он так похож на лошадь, что мне хочется на нем прокатиться…