Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Ладно, — говорит Муха угрюмо, — ладно». Фарисей пускается в изложение правил надлежащего поведения на похоронах. Тьма вслушивается, шуршит, шелестит; одни невидимые существа приходят из-за деревьев на огонь костра, другие выбираются из-под земли на звук голоса. «Надлежит шутить и смеяться. Это специальные похоронные шутки, называется юмор висельника. Понимаешь, твоему покойнику будет приятно, если его проводят, не теряя присутствия духа». Если присмотреться, увидишь и чьи-то яркие глаза, и чьи-то пустые глазницы. Мне становится интересно, мирно ли они живут между собой, эти звери и эти кости.

Утром я отправился на поиски ведра с водой. Кропоткин что-то мурлыкал, умываясь. Дядя, с ковшиком наготове, поливал (поливала?) ему на руки. Я прислушался. «Утро туманное, утро седое», — пел анархист, и голос его становился таким отрешённо-ласковым, что не успевал сменить интонацию, когда в паузах Кропоткин препирался с Дядей. («Ты меня будешь слушать или нет?» — сердился (сердилась?) Дядя. «Зависит от того, что ты хочешь сказать».)

Кладбищенские анархисты называли себя «свободной общиной без правителя». Кладбище считалось их штаб-квартирой, но зиму они всё же проводили кто у родных, кто у сочувствующих в предместьях Охты. Кропоткин по профессии был столяр, Поганкин (парень в зелёных очках) — зубной техник, и только Крысюк (седой) — профессиональный революционер, то есть по преимуществу болтун и организатор. Остальные не питали к организации чего бы то ни было ни малейшего уважения. Кропоткин вообще уважал только свои руки, которые кормили не его одного, и свой ум, которым он дошел до таких изгибов диалектики, что Фиговидец удивлённо присвистывал. По видимости, он давно оставил всякую мысль об агитации, если вообще когда-либо её имел, и старался лишь о том, чтобы никто не мешал ему жить так, как он живет. («Он хочет быть сам по себе, — веселился фарисей. — В этом и заключается главная опасность для общества».) Однако, словом «свобода», которое не сходило с языка, например Поганкина, он пользовался редко и почти нехотя, и оставалось только гадать, почему: то ли свобода была чем-то слишком дорогим и заветным, запрещающим себя выбалтывать, то ли это дорогое и заветное уже когда-то предало его, если не иссушив источники любви и веры, то изрядно их замутив.

Он был задира и спорщик, и в споре меньше всего стремился к постижению истины и её торжеству. Пересмеяв, перебрехав, он подмигивал разгромленному оппоненту и говорил: «На твоём месте, мой прекрасный, я бы возразил так», — и с новым пылом витийствовал, в ещё более целом и стройном виде воздвигая из праха только что им уничтоженное. Неудивительно, что Кропоткин был индивидуалист и, скорее всего, мизантроп, но вот анархистом он стал единственно из-за невозможности приткнуться где-то ещё. «Я хороший столяр, — (он сделал ударение на первый слог) сказал он Фиговидцу. — Чувствую дерево. Мёртвая деревяшка, казалось бы. Но если эта деревяшка хочет быть комодом, хуй она даст сделать из себя стол. Скажи сам, мой прекрасный, много ты знаешь людей, из которых нельзя слепить всё, что тебе заблагорассудится?»

«Свобода есть возможность действовать, не вводя в обсуждение своих поступков боязни общественного порицания, — писал Фиговидец, посвятивший Кропоткину в своем дневнике целую диссертацию — или это следует назвать апологией? — Человек, которому пришлось сказать себе: „Я отказываюсь от такого-то удовольствия, чтобы избежать наказания“, — человек несвободный». Поставленный таким образом вопрос кратчайшим путём вёл в топи этики, и фарисею, слишком поздно спохватившемуся, пришлось обосновывать имморализм свободы, наскоро выведя её из круга понятий, допускающих этическую оценку. («Как рок, как страсть, как движение планет и солнца».) Сам Кропоткин поступил элегантнее, с небесной улыбкой заявив: «Человек по природе добр», — и вдоволь налюбовавшись произведённым впечатлением.

Понятно, почему эта маленькая община обходилась без правителя: за Кропоткиным и так ходили по пятам и смотрели ему в златозубый рот. Когда практика стаскивала его с облаков теоретического раздолья, он не убеждал, но простодушно командовал, используя, правда, вместо императива сослагательное наклонение («если ты почему-либо хочешь поступить правильно, то сделай так…») Он редко снисходил до объяснений («Меня в науке то и настораживает, что она всё может объяснить»), а встретив сопротивление, говорил: «Тогда делай по-своему» и «Зачем было меня спрашивать». И если кто-то после этого действительно делал по-своему, Кропоткин принимал это как должное, хотя, боюсь, посмеивался, ибо в конечном итоге прав почти всегда оказывался он.

Товарищи любили его, они им гордились; их безрассудное доверие беспокоило стороннего наблюдателя и должно было нестерпимо раздражать врагов и завистников — всех тех, кто с замиранием сердца ждал дня, когда Кропоткин наконец тем или иным образом предаст, надругается над простодушным и недалёким благоговением. (Так что не только раздражение поддерживало силы этого ожидания, но и сладострастное предвкушение.) «Будущее для нас должно быть не пугалом, а желаемым, потому что мы явимся его творцом», — гласила анархистская брошюрка, но не только враги верили, что создаваемая Кропоткиным будущая жизнь обернется адом. («И всё, что будет впоследствии, — сурово писал Фиговидец, — не отменит того чувства, которым живится сегодняшний день».) Замечу, что Фиговидец всё же озаботился рассмотреть варианты «того, что будет», включая наихудшие, и защитить «то чувство», вовсе — кто знает? — в защите не нуждающееся и даже тускнеющее от подобной защиты (как если бы на свежайшее молоко было брошено подозрение, что завтра оно, того и глядишь, прокиснет. Подозрение для «завтра» верное, но «сегодня» неуместное и смешное.)

«Я не могу, как они, — с отчаянием сказал мне на это Фиговидец. — Я умный и, как следствие, не очень благородный. Чистые сердца беззащитны перед злом, зато и их радости ничем не отравлены».

Вспоминая впоследствии то утро на заброшенном кладбище и поющий голос Кропоткина, я всегда избегал связывать это воспоминание с посторонними соображениями, добившись того, что оно стало самодостаточным и замкнутым, вырванным из путаницы причин и следствий, как драгоценный камень или золотая монета: чем-то внеположным жизни и в то же время явившим в себе всё самое яркое и дорогое, что жизнь может предложить.

Здесь уместно рассказать легенду о Католическом кладбище, которую анархисты сохраняли почти как символ веры (наряду с книжкой «Собственность есть кража»).

«Католическое кладбище спрятано в таких Джунглях, куда даже мы не суёмся, напрямик между Охтой и Финбаном. В стародавние времена его сровняли с землёй и построили на том месте завод. Но после смутного времени, когда от того завода осталась одна труба, а всё вокруг превратилось в Джунгли, Католическое кладбище — разорённое, уничтоженное так, что следов его не было — в прежнем виде проросло сквозь промышленные руины. Попытались его вторично ликвидировать, а только через пару лет Католическое кладбище снова было на своем месте — пёрло из-под земли, и никто не мог с ним ничего поделать, а потом и Джунгли стали непролазными. (Из-за этого, кстати, мой прекрасный, и на Раствор перешли — из-за этого, а не из-за привидений. Думали, если хоронить запретят, то и кладбища свою силу утратят.) Найти туда дорогу пытаются все, кого жизнь здесь допекла до последней крайности. И, полагаю, находят, потому что назад ещё никто не вернулся».

В одно прекрасное утро (рано-рано, ещё до того, как проснулись птицы) Поганкин проводил нас к ближайшему жилому кварталу, к согласившемуся помочь анархисту-синдикалисту, который работал экспедитором и время от времени пользовался казённой машиной для партийных и личных нужд.

— В другое время я бы вас прямо на Большеохтинское отвёз, — сказал высокий костлявый парень с честными сумасшедшими глазами. — Но в настоящий момент наши товарищи держат там оборону, осаждаемые оголтелой сворой преданных псов власть имущих. Правительство, эта кучка негодяев, угнетающих и грабящих трудовой народ, пытается остановить, единственно доступными ему средствами насилия, могучий поток революционного движения. Поэтому отвезу к нашему товарищу, живущему неподалёку оттуда. Там разберётесь.

25
{"b":"168926","o":1}