Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Это для твоей же пользы, урод, — просипел я, на сей раз очень точно заезжая ему по яйцам. — Хочешь к радостным?

— ААААААААА!

— Ну, сколько вас было?

— Двое, — в ужасе провыл мент.

— Придется тому, второму, зубы выбить, — сурово пообещал я.

Мне предстояло вылечить неизлечимую болезнь. Поэтому я очень старался.

Затем я разыскал дневальных, отправил их прибираться и строго-настрого запретил давать пациенту алкоголь и обезболивающее.

Поднося ко рту ложку, я увидел, что рука у меня дрожит. Это увидел я; это увидел Муха — и вытаращил глаза, но тут же побыстрее их отвёл; это увидел Фиговидец и невозмутимо попросил передать масло. Деликатность чувствует себя увереннее, когда может опереться на хорошее воспитание.

Воспитанием же было вколочено в фарисея убеждение, что за столом необходимо разговаривать. Хочешь, не хочешь, голоден или устал до потери рассудка — а лёгкая, приятная и, по возможности, бессодержательная беседа должна идти своим чередом. Он выбрал наилучшую тему, никого и никак не затрагивающую: пресловутые лингвистические исследования. Он только не учёл, что, не затрагивая слушателей, эта тема способна взбесить его самого. Он начал мягко, с улыбкой, очень учёно, и сам не заметил, как разошёлся. Внешне это выглядело по-прежнему благопристойно: тон не был повышен, слюна не летела, не колошматили воздух, стол и посуду разъярённые руки. И слова: подбирая их с вошедшей в привычку — глубже, чем в привычку, в кровь — тщательностью, так, чтобы ни от одного не пришлось потом отречься, он не подменял их бранью, не комкал затейливый синтаксис, но только всё сильнее растягивал гласные, каким-то чудом претворяя своё возмущение в яд невыносимо манерной речи.

— Яркая, образная, живая простонаро-о-о-дная речь! — проныл он напоследок. — Где она?

Муха огляделся. В столовой вокруг нас было полно обедающих, простонародная речь усиленно жужжала, гудела, стрекотала. Фиговидец сморщил нос.

— Этот язык не простонародный, а испорченный обычный.

— Так чего ж ты ожидал?

Он ожидал ярких долгих дней (вечера всё светлее и светлее), насыщенных научной работой. Ожидал движения, открытий, чего-то, что, прикинувшись открытием, подтвердит его давнюю гипотезу. Ожившие иллюстрации из его великолепно изданной истории фольклора, былины, предания, национальный костюм, свычаи и обычаи — на худой конец, песни. Уж, во всяком случае, не сидеть сиднем взаперти, в провинциальном общежитии для рабочих. («От пролетариата былин ни к чёрту не дождешься».) Общежитие он уже изучил. («Ну ладно, описал. Разумеется, только внешнюю сторону, не углубляясь. Я не писатель, зачем мне психология?»)

— Ви-и-и-дишь ли, бытовая информация — самое ценное в отчёте любого путешественника. Что и как люди едят, во что одева-а-а-ются, где спят, их повседневные привычки, повседневные суеверия. Порою очень тру-у-удно ухватить.

— Как же трудно, когда всё на виду? — возразил Муха. — Посмотри, они хлеб режут не так, как мы.

Фиговидец взял из плетёной корзинки кусок хлеба и недоумевающе на него воззрился.

— Поперёк, — подсказал Муха. — Поперёк, а надо вдоль.

— Но мы тоже режем поперёк.

Муха хмыкнул.

Та пряная презренная атмосфера, на которую намекал Муха, — была ли она здесь? По дороге в столовую я услышал, уже не в первый раз, обрывок разговора о бабах. Двое говорили, широко, ласково поводя в воздухе руками, и по движениям я понимал, что речь идёт об одном из тех тел, по которым взор блуждает с той же умиротворенностью, что и рука. Это, наверняка, было тело (пуська или муська, мягко шлепнулось имя) со всеми округлостями, изгибами, нежным жирком («классика жанра», с презрением скажет потом Фиговидец), и колбасники говорили о нём как самые обычные мужики, с азартом и сквозящей из-под грубых гримас умилённостью, как самые обычные парни, их подслушанный мною трёп был обычным трёпом ПРО ЭТО. Всё же атмосфера была. («Гений казармы».)

Позднее мне довелось читать путевые дневники Фиговидца, и я нашёл в них очень похожее блуждание впечатлений; вероятно, двойственность этого мирка делала неизбежно двусмысленным и его восприятие. Фиговидец тщился добиться определённости, и самые точные и занятные наблюдения, не завершённые росчерком вывода, казались ему недостаточными. Но к каким выводам он смог бы прийти, не допущенный в подлинную тайную жизнь этого места, он и сам знал, что ни к каким, и усердно отлавливал намёки на тайное в явном и постоянно пытался понять, не закралась ли ошибка, правильно ли им истолкован очередной намёк, намёк ли то вообще, действительно ли в воздухе, во взглядах, в словах и прикосновениях мреет нечто. (Он писал то Дух Казармы, то Гений Казармы.) И попутно он старался понять, почему это настолько его интересует, ведь ни в ком из этих юношей он не был заинтересован практически (его выражение). И он всё думал, думал, совершенно напрасно злоупотребляя этим глаголом в путевых записках. («Я подумал, — писал он сразу под беглой зарисовкой (беглый, смелый, остроумный рисунок) тренировки в спортзале, — какой бы жалкой показалась этим парням та, наша жизнь, и как жалки были бы они сами, любой из них, самый привлекательный, там, на В.О. или П.С. Даже на гимнастические упражнения мы смотрим по-разному: у нас это культ красивого тела, у них — силы».) Его удивило отсутствие непосредственности. («Грубые, но зажатые».) Он также писал о Жёвке. («Его шпыняют все, новые знакомые с не меньшей самоуверенностью, чем старые, и он как будто доволен, я бы даже сказал, умиротворён, словно для него гармоничен лишь тот мир, в котором ему самому отведена роль ничтожества. Ощутимо чувствует дискомфорт, когда я с ним вежлив: жмётся, ждёт, что небо вот-вот обвалится».) И, оказывается, фарисей неплохо рисовал.

Отобедав, я отправляюсь вздремнуть, Фиговидец и Муха тащатся следом. Жёвка с нами не ест. (Фиговидец полагает, что от смущения, мы с Мухой знаем, что поц не видит смысла перемещаться в столовую из кухни, где проводит весь день, обжираясь и отрабатывая.) На лестнице нас перехватывает и увлекает за собой Крот, и его славная круглая харя такая сейчас довольная, такая таинственная, что Муха начинает смеяться. (Бедный Муха мается бездельем. «Машинкой головы скребут, — устало бормочет он. — А то и бритвой. Не хотят соображать. Давай сделаю тебе хорошенькую стрижечку», — пристает он к Фиговидцу. «Лучше сделай мне маникюр».) Крот ведёт нас в дежурку. В дежурке я вижу новый предмет: хороший кожаный поводок, привязанный к батарее центрального отопления. На другом конце поводка замирал в ошейнике то ли пенёк, то ли щенок.

— А вот вам толмача поймали, — весело сказал Крот.

— Какой же это толмач? Это китаец.

Китаец сидит на корточках, руки сложены на коленях, глаза закрыты. На нём выцветший серый комбинезон, синяя рубашка и кеды. Сотнями серых комбинезонов, сотнями синих рубашек он уже проходил мимо меня: не было возможности различить, всегда другой или вечно один и тот же.

— Он вообще-то говорить умеет? — спросил Муха.

— Он умеет, — тоненько отозвался китаец, не открывая глаз.

— И как нам идти, знает? — обалдев, продолжал мой друг.

— Знает.

— И он не сбежит? — поинтересовался я.

Наконец-то толмач поднял веки, узенько блеснул медово-коричневым.

— Куда же он сбежит, если привязан? — сказал он с укоризной.

Вокруг смеются; Крот треплет китайца по жёсткому затылку, радуясь, что пойманный им зверёк такой смышлёный.

— Почему они не ассимилируются? — спрашивает Фиговидец.

— Нет необходимости, — говорю я. — Их слишком много. Они сами ассимилируют кого угодно.

— О нет, — говорит Муха. — Мы расово сознательные.

Фиговидец качает головой, я зеваю. Глубокий сытый сон средь бела дня поджидает меня совсем рядом, манит, превращает весь мир в белую пухлую подушку. До подушки я дохожу уже на автомате.

— Как дела, хуесос?

Как бы плохи ни были дела начальника милиции, на моё весёлое приветствие он эффектно взвился — и я был рад, что прихватил с собой крепкую милицейскую дубинку, с озорной учтивостью временно конфискованную Протезом у Пули; дубинку, передавая мне которую Пуля, на чьё ухо уже нашёптаны были слухи о методах лечения, должен был, наконец, в них поверить, и он поверил, но не раньше, чем символ власти перешёл из его изумлённой руки в мою бесстрастную, поверил с ужасом, вероятно, поняв, почему я настоял на этой дубинке, когда вокруг было сколько угодно палок в ассортименте.

17
{"b":"168926","o":1}