Дом без женщины. Нехитрые хозяйственные обязанности выполнял воспитанник Егорушка — высокий, мосластый, нездорово бледный юнец. По утрам он на кухне пил чай с молочницей и беседовал о деревенской жизни, потом отправлялся на Минаевский рынок. Возвращался счастливый, нагруженный всегда удачно купленной провизией. Рассказал как-то, что встретил одного то ли из-под Мценска, то ли орловского, хвалился смекалкой и хозяйственностью, демонстрировал картошку-синеглазку, жирный куриный труп. Это были его счастливые дни. В несчастливые он лежал босой, в нижнем белье на диване красного дерева и, шевеля губами, страдальчески сдвинув брови, штудировал Касаткина и Перекалина, Ландсберга или Рыбкина.
Два года Егорушка безуспешно пытался попасть в медицинский. Вечерами Ратгауз занимался с ним физикой, литературой. Виктор — математикой. Это была мука. Егорушка плакал, швырял учебники, корявым почерком выводил безграмотные диктанты. Он был безнадежно туп. И странно — Николай Николаевич не видел этого. Он жаловался на несправедливость и придирчивость экзаменаторов, на робость умного Егорушки, не выносящего жестокости и холодности совершенно неправильно устроенной системы испытаний. Вспоминал, что даже в Гейдельберге разрешали пользоваться справочным материалом. Егорушка требовал, чтобы он поговорил с ректором, бывшим его учеником, совершенно логично замечая, что стоит дяде только пошевелить пальцем, грозился уехать назад в Мерефу. Виктор видел, в какое отчаяние и страх повергает эта угроза Николая Николаевича, тактично намекнул, что не видит ничего дурного в таком ходатайстве, но Николай Николаевич был непреклонен. Однажды после очередной истерики Егорушки, когда тот, рыдая, убежал наверх, сказал жалобно:
— Я просто не могу. Не знаю, как это делается.
В Мерефе Егорушка состоял фельдшером при пункте заготзерна. Любимыми его воспоминаниями были бессвязные рассказы о каком-то Клебанове, с которым вместе воровали зерно. Николая Николаевича мучили и смущали эти рассказы.
— Это ведь нехорошо, Егорушка, — с робкой строгостью прерывал он косноязычный треп воспитанника.
Развалившись на диване красного дерева, шевеля синюшными пальцами огромных, шелушащихся ног, Егорушка парировал высокомерно:
— Вам хорошо, вы не голодали, дядя Николай, и рассуждать про жизнь не можете.
— Да, да, — тотчас соглашался Николай Николаевич, — а ты плохо ешь. И так бледный, да еще плохо ешь.
Егорушка был действительно бледен, серо-бледен, и Виктору невольно представлялся лежащим в морге, огромными шелушащимися ступнями вперед. Именно таким он и увидел его в полутемном холле, лежащим на полу, измазанным чем-то черным. Кончил он страшно. Сначала, в разгар всеобщего безумия, видимо по чьей-то просьбе или приказу, взломал письменный стол своего воспитателя и выкрал его черновики и рукописи. Эти документы стали главным обвинением старику. Их цитировали, проклинали, глумились. Карикатуры, изображающие пигмея с огромной головой, гоняющегося с сачком за мухами, лижущего ноги самодовольному джентльмену в цилиндре, появились в газетах и юмористических журналах. Но старика не трогали. После предательства Егорушки он съехал, жил в одиночестве на заброшенной даче под Звенигородом.
Егорушка продавал гербарии, мебель красного дерева, коллекции трубок, редчайшие книги. Потом сгинул, и никто не спохватился, отчего уже несколько дней не горит по вечерам свет в доме проклятого, затравленного старика. Кругом жили проклятые и затравленные, а проклинателям и травителям Егорушка был уже не нужен.
Однажды старик попросил Виктора зайти проведать. Непонятная доброта, граничащая с безумием, — этот звонок Виктору и приглашение навещать, не забывать старика, «если, конечно, располагает временем, путь ведь неблизкий».
И разве понятными были первые слова, когда в ответ на жалкое виноватое бормотанье обнял, перекрестил: «Не терзайтесь, голубчик, не мучайтесь, ибо проклятие искушающим слабых мира сего, лучше бы им мельничный жернов на шею». Живя в одиночестве, забытый, полуголодный (иногда из санатория ученых комендантша поселка приносила в судках еду), Ратгауз продолжал работать. Виктор поразился, как много он сделал и как исхудал.
Они продолжали свои занятия. Математическая модель эволюционных процессов. Тихие осенние дни. Темный овраг за забором в дальнем конце участка. У забора — ветхий столик и скамейка. Старик уводил его сюда. Замызганный верблюжий халат, огромный купол черепа, костлявая рука твердо выводит формулы. Все, чем занимался потом Виктор Юрьевич, родилось здесь — на краю черного глухого оврага: старик сидел здесь без него и писал мемуары, «выполнял урок», как называл свои гениальные прозрения.
Ломая кусты, человек карабкался по склону. Возник внезапно, совсем рядом — странный человек. Старик сразу не понял — мужчина или женщина: лыжный костюм, стрижка скобой. Еще подумал — трисомия, лишняя хромосома. Сказал:
— Здесь частное владение, но, если вам угодно, можете пройти через участок, выйти на дорогу.
Человек молчал.
— Мне стало страшно, — рассказывал старик шепотом, запекшимися губами, — мне стало очень страшно. Я приподнялся, хотел встать, человек метнулся ко мне, голова раскололась чудовищной болью, и больше ничего не помню. Пожалуйста, попросите Егорушку прийти ко мне.
— К вам не пускают, — сказал Виктор глупую ложь.
Старик закрыл глаза.
Виктор не исполнял его просьб навещать Егорушку, не было ни малейшего желания, а главное, времени. И так тратил на поездки в Звенигород по четыре часа. Объяснял, что не застал дома.
— То есть я хочу сказать, что пройти к вам можно только кому-нибудь одному.
— Пускай придет он, — не открывая глаз, сказал старик, — дайте ему денег, у него, наверное, нет. Мои деньги лежат на даче под каминными часами. Зайдите возьмите, пожалуйста. И рукописи. Они спрятаны. Там, где мы сиживали с вами, в углу, у забора — куча черепицы. Там вот, под ней вложен футляр, черный, обычный, для ватмана, знаете?
— Знаю.
Деньги лежали на месте, а футляра не было. Это Виктор понял сразу, увидев разбросанную колотую черепицу. Даже подходить не стал. Перемахнул через забор соседней дачи. Это был участок Петровского. Тишина и забвение, ветер трепал белые холщовые занавески на деревянной веранде, детская лошадка на загнутых полозьях качалась у крыльца.
На перроне он огляделся — ни души.
Когда загудела, приближаясь, электричка, отошел от края к самому зданию, прижался к стене. Вскочил в последний момент, одним прыжком. Больше он не ездил в звенигородскую больницу и к Егорушке зашел на следующий день после смерти старика, объявленной в «Вечерке».
В тот день рождения Ратгауза в его доме, когда пили кофе, к Виктору подсел Петровский. Расспрашивал, как идет работа над теорией мишени, удивлялся работоспособности, советовал сосредоточиться на чем-нибудь одном. Например, на мишени. Вскользь польстил, заметив, что расписывать рентгенограммы может и добросовестный второкурсник, а он должен заниматься делами посложнее. Виктору, привыкшему видеть Петровского на кафедре в белоснежных сорочках, в заграничных, добротных, элегантно-просторных костюмах, было приятно сидеть вот так, рядом, с чашечкой кофе в руке, и запросто беседовать. Мешало сосредоточиться странное неудобство, возникшее после долгого исступленного примирения с Зиной. Что-то саднило, жгло; приходилось все время менять позу, хотелось пойти в туалет посмотреть, что же это такое. Петровский, не замечая его терзаний, рассуждал о легкомыслии Трояновского, не имеющего на руках ни одной пристойной рентгенограммы, ничего не знающего о структуре ДНК и с таким апломбом утверждающего, что именно она передает наследственные признаки. «Я знаком с Лайнусом Полингом, — говорил Петровский, а глаза его неотрывно следовали за Еленой Дмитриевной, убирающей со стола остатки пиршества. — Лайнус Полинг гениальный ученый, но я от него таких заявлений не слышал».
— Да потому что вы видели его десять лет назад, — чрезмерно громко провозгласил, плюхнувшись рядом, уже изрядно подвыпивший Трояновский. — И не можете знать, что он думает и говорит сейчас. Никто не может знать. Вот в чем ужас. Мы все замурованы, отделены от мировой науки, и судьба наша — тыкаться, как слепые котята, руководствуясь не опытом мировой науки, а бессмертным учением гениального вождя и учителя. Вот увидите, он еще в биологию полезет.