— Перестань. Послезавтра верну. Не кривляйся, тащи.
— А вам не нужно? — поинтересовался галантно. — Без процентов даю.
— Спасибо, нет.
Когда круглоголовый вышел, Рая сообщила:
— Олег Петровский, начинающий гений. Оправдывает теорию генетиков, что у старых отцов и молодых матерей родятся таланты. Папаша-академик сделал его лет в шестьдесят. Хорошо сделал. И умница, и человек чудный. Только с закидонами. Но это по молодости, пройдет.
— Тридцать-то ему есть.
— Нет еще. Ты же видела: и лицо детское, и характер. Но соображает здорово. Лучший ученик Агафонова, и уже какие-то там открытия.
Арноут просыпается в четыре. Я узнала об этом в первые дни своей жизни здесь. Бессонница впускала в мою розовую комнату гул первого автобуса, идущего на Энгуре, крик сторожевой чайки, прилетевшей проверить, не начала ли уже Вилма кормление аистов. У Вилмы были плохие отношения с наглыми птицами. Не успевала она бросить блестящие тушки салаки под сосну, как, опередив неповоротливых осторожных аистов, на бреющем полете подхватывала с земли добычу оказавшаяся тут как тут чайка. И через минуту целая туча летающих котлеток де-воляй, как в кошмаре, заполняла пространство между хозяйственным сарайчиком и сосной с растрепанным, обгаженным белым известковым гнездом на обрубленной вершине. Целыми днями на острие деревянного электрического столба торчала терпеливая наблюдательница. Мне казалось — всегда одна и та же. Под ее зорким взглядом проходила жизнь обитателей усадьбы Калнтуняс, под ее зорким взглядом копошилась с рассвета до ночи Вилма на своих аккуратных грядках, под ее зорким взглядом качала я воду длинной изогнутой ручкой артезианского колодца, драила песком кастрюли, присев на корточки в белых сыпучих дюнах, что подступали к самому двору, грозя поглотить его, только зазевайся. Жизнь Вилмы была бесконечной борьбой с этими дюнами. Когда прошлым летом я увидела, что приподнятые над землей, ограниченные аккуратной загородкой из черепицы цветники и огороды произрастают на принесенной плодородной земле, увидела, и поразилась, и поделилась открытием своим с Агафоновым, он пожал плечами: «Как же иначе», — а потом, проведя день в сосновом доме, увидев теплицу и Вилму, ползающую на коленях по грядам, спросил:
— У них кто-нибудь есть?
— Теперь нет. Был сын, а теперь никого.
— Вот тебе пример бессмысленной муравьиной психологии. Труд ради труда. Привычный способ существования. Единственно возможный.
В утро того дня я попросила у Вилмы срезать и продать мне самую красивую розу сорта «Оклахома». Бледно-сиреневую, огромную, торжественно-одинокую на огороженном вымытыми (Вилма мыла их губкой) белыми кирпичами любимом цветнике Вилмы. Она не забывала подбирать с черного перегноя упавшие листики, соринки.
— Но здесь она будет долго, а так скоро умрет, — сказала Вилма.
Я огорчилась отказу, эта роза так украсила бы мою комнату, так удивила бы Агафонова. И что за странности, ведь продает же Вилма цветы, сама видела, как срезает для дачников-москвичей, что живут по ту сторону шоссе. А для меня не захотела.
Когда шла к калитке, на автобусную остановку встречать Агафонова, окликнула из сада:
— Анит! Лудзу.
Протянула три длинных стебля, украшенных розовыми, твердыми, нераспустившимися бутонами. Я схватила торопливо, унесла в дом, поставила в хрустальную вазочку, самую лучшую из тех, что хранились за стеклом серванта.
Напрасно старалась. Агафонов оглядел мою прибранную комнату, улыбнулся:
— Типичный кич.
— Что? — удивилась я.
— Кич, — пояснил он, — собрание безвкусных вещей. Как ты живешь в этом, бедненькая. Эти ужасные занавески в розочку, эти розовые стены, эти три цветка, и аптечка на стене, и подушечки с кошками — это же все оскорбляет.
В зальце он просто расхохотался:
— Совершеннейший кич, даже пальма в кадке и, конечно, репродукция Шишкина в багетовой рамке, сними ее, ради бога.
Я сняла, спрятала за диван и с тех пор разлюбила свой дом.
В этом году картины уже не было. Вилма забрала ее с собой, когда перебиралась в маленький дом. А пальма осталась, и я аккуратно поливаю ее раз в неделю.
Вот и сегодня снова бессонница. Промаялась час под тоскливое мяуканье чаек. Арноут нашел решение: поставил под сосну деревянный ящик с выломанной рейкой. Вилма клала в ящик рыбу, и аист теперь, не обращая внимания на раздраженные кошачьи вопли носящихся кругами воровок, не торопясь, длинным клювом вытаскивал из ящика рыбешку и, давясь, проглатывал ее.
Во дворе, разбирая сети, Арноут строго выговаривал что-то Динго. Динго сидел перед ним с притворным смирением. Он любовался Арноутом, его поза и выражение больших золотистых глаз говорили: «Господи, до чего же ты у меня красивый, и умный, и работящий, только немного несправедливый. Ну что такого, что я дразню этих глупых дураков и при случае даю им взбучку, ей-богу, они этого стоят».
Утренние прогулки Динго по деревне сопровождались яростным лаем, вспыхивающим то в одном, то в другом конце ее. По этому лаю можно было определить путь Динго, находящегося в самых дурных отношениях со всеми собаками, исключая разве только кривоногого беспризорного подхалима Бастика, состоящего при Динго на побегушках. Я часто видела, как Бастик бесится и играет на пляже с собаками, но, завидев Динго, делает вид, что знать не знает недавних товарищей.
«До чего же у тебя ловко все получается, и сам ты такой ладный, — ритмом хвоста, как азбукой Морзе, передавала свои мысли собака длиннорукому тощему старику с тонкими, изуродованными узлами синих вен ногами, — до чего умен, и как только, сидя во дворе, догадался о том, что пришлось немного побить этого придурка на цепи, что живет за Медвежьим ручьем. Он, видишь ли, считает, что там его территория. А я нарочно хожу к ручью, чтобы знал — хожу, где хочу. Ведь правильно?» И Арноут понимал его. Я услышала: «Не дрикс» и «Лача питас», что означало «нельзя» и «Медвежий ручей».
— Лаб рит, — сказала я Арноуту.
— Лаб рит, лаб рит, — торопливо откликнулся он и привстал со скамейки.
— Динго нес юрмене? — спросила я обычное.
Динго вскочил и вопросительно посмотрел на Арноута.
— Лаби, лаби, — подтвердил Арноут, сдернул с колышка тряпку. Динго схватил ее и гордо пошел за мной. Это была маленькая хитрость. Тряпка в зубах и чувство исполнения долга лишали Динго возможности драк со случайно попавшимися на пути собратьями. Так обычно и шествовали мы по утрам к морю. Я в махровом халате и следом Динго, горделивый и важный, словно парламентер с белым флагом моего поражения. Мимо просмоленных, поставленных на попа лодок, напоминавших всегда сложенные в молитве черные ладони, сквозь заросли чистотела, по усыпанной желтой хвоей тропе вышли на пыльную дорогу; слева купа деревьев, качели, гигантские шаги, сейчас брошенное царство мальчишек. А в то лето они дразнили меня, пришлую, кричали откуда-то сверху:
— Зобака ням-ням челёвека! — И хохот, и треск ветвей, и шишки, падающие на песок, словно стая обезьян промчалась над головой, словно прошумела другая жизнь в другом, приподнятом над землей, недосягаемом для меня мире.
Я стараюсь не глядеть на петлю гигантских шагов, еще совсем недавно она притягивала меня, обещала избавление. Останавливала мысль о матери и, как ни странно, неловкость перед Вилмой и Арноутом. Ведь им же с «этим» оставаться перед всей деревней; и еще: мальчишкам испорчу любимое, так хорошо устроенное, такое привычное и обжитое место игр. Ведь помнила хорошо, чем был деревянный настил в ветвях старого вяза, что рос на кладбище у заброшенной церкви, где таились подолгу, прячась от расписанного по часам образцового распорядка пионерского лагеря.
Еще одни черные ладони, торчащие из земли, — кладовка для осиновых опилок и рядом крошечный, пропитанный черной смолой домик, пахнущий рыбой, — коптильня Томалисов. Откуда-то неожиданно вынырнул Бастик, пристроился следом за Динго. Он всегда возникал словно из-под земли, этот непутевый пес. Его я встретила прошлым летом в лесу. Первое живое существо, бросившееся на мой зов, и я глупо поверила в неожиданную счастливую привязанность коротконогого уродца. Посидев в доме недолго, съев печенье и сахар, Бастик начал крутиться у двери и скулить, а когда выпустила, деловито затрусил, видимо, хорошо знакомой тропинкой через цветники, огород к теплице. И сколько ни звала, ни кричала — даже не оглянулся.