Эти строчки Марины Ивановны я прочитала гораздо позже понтайакского лета, — и как же я пожалела, что тогда была этим самым «великаненком», слишком молодым, слишком застенчивым, и не сумела войти в более тесный контакт с Мариной Ивановной, а только чисто внешнее нечто, только несколько боязливых взглядов, только немного внимательного слушания!..
На пляже в Понтайаке собиралось довольно много наших соотечественников. Откуда они все брались, затрудняюсь сказать, да, к сожалению, не помню и фамилий. Они были интеллигенты или дети интеллигентов, и было интересно проводить с ними время, — все лежали или сидели пестрой группой на чудесном мелком атлантическом песочке, — центром группы обязательно была Марина Ивановна с Муром и Сергеем Яковлевичем и незаметно тушевавшейся милой девушкой-подростком Алей. Иногда Аля приходила одна с Муром, а Марина Ивановна приходила позже. Как сейчас вижу ее невысокую стройную фигуру в неизменном ситцевом платье типа «Дирдельн-клайд» — любимое платье немецких девушек-подростков, — в таком платье я тоже ходила в нашу бытность в Берлине. Это простенькое платье, с лифом, шитым в талию, с пуговками по корсажу, с четырехугольным вырезом, окаймленным тонким кружевцем с бархоткой, с короткими рукавами, с широкой в сборку юбкой и с передничком. У Марины Ивановны на платье отсутствовали, конечно, такие инфантильные детали, как кружевце и передничек, но общий фасон сохранялся и, надо сказать, как нельзя лучше шел к ее коротко подстриженным волосам пепельного цвета, сухощавой стройной фигуре с тонкой талией, красивым рукам в толстых серебряных браслетах.
Очень прямо держась, быстрой и энергичной походкой, Марина Ивановна шла к общей группе, скидывала на ходу платье и, оставшись в купальнике, усаживалась на песок. Все учтиво приподнимались, здороваясь с нею, она окидывала всех своим прищуренным зеленым глазом, и начинался разговор сначала о всяких житейских делах, а потом поднимался на какую-нибудь отвлеченную тему. И я, прислушиваясь, убеждалась, что мне следует лучше помолчать, так как, к стыду своему, я должна была признаться, что толком мало что понимаю.
Как сейчас вижу всю нашу группу: в центре сидит, скрестив ноги по-турецки, златокудрый Мур — мне всегда казалось, что он похож на одного из римских императоров времен упадка Римской империи, — кажется, Веспасиана, — такое же лениво-властное выражение лица с детскими чертами. Странное сочетание, делавшее Мура в моих глазах, несмотря на возраст, подозрительно взрослым и мудрым. Он не высказывал никакого интереса к разговорам и развлечениям подростковой молодежи, — он участвовал, совершенно на равных, в разговорах взрослых, время от времени вставляя свои замечания, по которым можно было судить, что он правильно все понял, вник в самую сущность вовсе абстрактных разговоров и имеет совершенно определенное, свое личное мнение. Помню, как-то заспорили взрослые насчет выгодности разведения кроликов в «приусадебных», так сказать, садиках около городских вилл.
— Нет, — сказал спокойно Мур, — я считаю, что это совершенно нерентабельно: где вы достанете столько травы, сена и прочего корма для этих прожорливых животных?
Все так и застыли: только подумать — «нерентабельно»! И это говорит шести-семилетний мальчик!..
А Марина Ивановна лежала в своей любимой позе: на животе, опираясь на локти, серебристые, чуть вьющиеся волосы — они не были седыми, это только такой серебристо-пепельный цвет — очень красиво обрамляли ее бронзово-загорелое лицо с резкими чертами, как у камеи. Стройные, загорелые ноги; сухощавая рука нервными движениями набирает песок, медленной струйкой выпускает его — извечное занятие всякого человека, лежащего или сидящего на песке, — вдруг резко отбрасывает песок нетерпеливым жестом, — в нем вся ее натура — нетерпеливая, своенравная.
Как-то раз я пришла на пляж позже и застала Марину Ивановну одну. Она сидела и, опершись на руки, смотрела на море. Глаза ее, того же зелено-серого цвета, что и морские волны, были устремлены прямо вперед, туда, где линия горизонта, туда, где небо сливается с водой. И такая страстная печаль была в них, такое желание — чего? — полета, слияния с морем? — что мне невольно вспомнилась Русалка Андерсена, что сидит на камне перед гаванью Копенгагена, — образ вечной печали о несбывшейся мечте…
…Жизнь на берегу океана имеет свои особенности, резко отличающие ее от течения обыкновенной жизни. Подобно Петьке из папиного рассказа «Петька на даче», подавленному величием леса, сначала я была потрясена размером и величием океана, и мне было страшно вглядываться в эти волны, поражаясь их тупому, как мне казалось, упорству, с которым они набрасывались на берег. Они мне казались какой-то злой силой, одержимо стремящейся уничтожить милую землю — милую, теплую, родную, напоенную тысячей ароматов, овеянную ласковым ветерком. Как хороша наша Земля, как хорошо, что я и все люди живем на ней, и как нежно и сильно я ее люблю.
Днем, при ласковом солнце, при легком ветерке океан не страшен — он даже дурачится, плескаясь небольшими волнами, распростирая по мокрому песочку прозрачную, такую невинную пленку воды, с легким шипением окаймляя ее беленьким кружевцем.
Но бывает днем сильный ветер, который поднимает громадные волны, кидает их на берег со страшной силой, — тогда на пляже поднимают черный флаг в знак опасности, предупреждая: «люди, не ходите купаться! — если станете тонуть, то никто вас спасать не будет!»
Мы ходили, несмотря на предупреждение черного флага. Купаться! Это легкомысленное слово вовсе не подходит к той борьбе за жизнь, которую приходится вести человеку, безрассудно залезшему в прибой. С замирающим от ужаса сердцем я вытягиваю вперед руки, как бы заклиная волну помилосердствовать, и, закрыв глаза, ныряю прямо в эту серо-зеленую пенную стену, — вода ощутимо хватает за волосы, как будто намереваясь выдрать их с корнем, с силой прочесывает их, прокатывается по спине, по ногам, придавливая тело вниз, потом давление слегка слабеет и можно, правда с трудом, высунуть голову для того, чтобы вдохнуть воздуху и приготовиться к атаке следующей волны.
— А, Иван Иванович! Здравствуйте! — приветствует надвигающийся вал пляжный шутник и весельчак Петр Семеныч, приготовившийся нырять неподалеку от меня.
Я снова ныряю, волна проносится надо мной, но — я немного замешкиваюсь, не успеваю вдохнуть воздух, и новый вал ударяет меня в грудь, в голову, с силой переворачивает, и я напрасно силюсь встать на ноги — вода с какой-то злобной силой волочит меня ко дну, тычет лицом в песок, в камни, а я даже не в силах отвернуть лицо… Вот тут-то меня и охватило жуткое ощущение конца — но в последний момент я все-таки высовываю голову из воды… Больше я уже в такую волну не купалась.
В шторм мы ходили с братцами на скалистый мыс за пляжем и там смотрели на прибой: громадные волны, беснуясь, кидались на скалы с такой страшной силой, что дрожала земля и целые фонтаны пены поднимались высоко в воздух. Проносясь по источенным водой извилинам и проходам в камнях, волны, извиваясь и грозно шипя, врывались в промоины и, встретив непоколебимую каменную стену, разбивались об нее в бессильной злобе, вставали стеной пены и брызг. Грохот и шум были так сильны, что надо было кричать, чтобы быть услышанным.
Саввка становился на самый край скалы, каскад брызг и пены обрушивался на него, а он простирал вперед руку, как бы призывая их к еще более страстной атаке. Мокрые до нитки, но ужасно счастливые, мы плясали и кричали что-то восторженное, и грохот прибоя заглушал наши крики, и чайки с хриплыми воплями носились над волнами, и весь мир в пене и брызгах лежал перед нами, — о молодость, о жизнь, о счастье!
Совсем другие чувства охватывали меня, когда наступила ночь и необъятная чаша небосвода, вся темно-темно-синяя, как торжественный бархат королевской мантии, усыпалась бесшумно шевелящимися звездами. Нигде больше нет такого громадного неба, полновластно царящего над землей и ее океаном. Нет ни гор, ни деревьев, ни домов, нет никакой живой природы — только огромное море, только огромное небо, только таинственное шуршание галактики, проносящейся где-то мимо, обтекая сверху, снизу, со всех сторон.