— О какой?
— Только пусть это останется между нами. Мы ведь старые друзья? Кого-нибудь другого я бы ни за что не спросила. Кристи, ты чувствуешь, что… ну в общем… тебе хотелось бы позволить мужчине все?
В наши дни мы обычно только так и говорили — многословно, намеками, боясь называть вещи своими именами. У нас не было тогда таких спасительных слов, как «заниматься любовью».
— Когда выйдешь замуж, конечно, — чопорно добавила она. — Ведь мы не какие-нибудь потаскушки. — Она взяла меня за руку.
Пока она была так близко от меня, я не могла ей ответить. Говоря о любви, она сама была карикатурой на нее. Я встала и отошла к окну. Был мокрый вечер; фонари опустили длинные полосы света в темное море асфальта. Проехала машина и, разбрызгав лужу, скрылась за углом. Я сказала:
— Да, хотелось бы. И в этом нет ничего дурного.
— А мне нет!
Я повернулась к ней. Казалось, она плакала несколько часов, а не всего лишь несколько секунд. Лицо ее было бледным, опухшим, почти некрасивым.
— Я должна признаться тебе. Я буду просто ненавидеть все это. При одной мысли об этом я заболеваю. Но мне придется смириться, когда я выйду замуж, потому что я хочу иметь детей. Придется. Мне все равно надо выйти замуж, потому что я не добьюсь успеха на этой проклятой сцене, и мне необходимо уйти от матери. Но я никогда не буду любить это, и я не понимаю, как ты можешь!
Теперь я могла подойти к ней и позволить ей прижаться ко мне.
— Но ты ведь целуешься с мужчинами, Айрис! — наконец сказала я. — Разве в это время ты ничего не испытываешь?..
— Нет! Никогда. Ничего, кроме удовольствия, что нравлюсь им. Мне необходимо сознавать, что я нравлюсь, это создает настроение.
— Значит, ты только ради этого отняла Ронни у Каролины?
Она сразу же стала прежней Айрис. Черты ее лица стали жёстче. Она улыбнулась мне загадочной улыбкой, которой обычно одаряла мужчин, словно поверяла им крохотную частицу своей тайны.
— Какая ты смешная! Разве я в этом виновата? Он сам стал бегать за мной, как только увидел. Если хочешь кого-нибудь винить, то вини Каролину. Она и пальцем не пошевельнула, чтобы помешать этому. Сидела и чего-то ждала.
Было уже поздно. Я поднялась и пошла в спальню Айрис за своим пальто. Когда я вышла, Айрис стояла у двери в холл. Она чмокнула меня на прощание в щеку своими свежими влажными губками.
— Я знаю только одно, — сказала я. — Если Нэд начнет по-настоящему за мной ухаживать, я постараюсь, чтобы он никогда не встретился с тобой. Прими это, как комплимент, если хочешь.
И это действительно было сказано отчасти, как комплимент, но скорее всего, как шутка, для того, чтобы на прощание как-то разрядить атмосферу. Однако, к моему удивлению, Айрис отнеслась к этому совершенно серьезно.
— Ты сильная, Кристи. Как я завидую тебе!
И вдруг я услышала слова, которые, казалось, произнесла не она, а кто-то другой, глубоко спрятанный в ней. Это была одна из тех пророческих истин, которые не нуждаются в том, чтобы их торжественно изрекали. И мне предстояло запомнить ее.
— Мужчина, который полюбит тебя, постарается, чтобы ты всегда оставалась сильной. Тебе не удастся поплакать у него на груди. Он просто не позволит тебе этого.
Ее слова показались мне сущей ерундой — злой и бессмысленный выпад в отместку за то, что я отказалась познакомить ее с Нэдом. Поскольку мне нравились в Нэде его резкость, решительность и бесцеремонность, слова Айрис были лишены для меня тогда глубокого смысла. Да и она сама, мне кажется, не понимала их, ибо ее лицо вдруг приняло недоумевающее выражение. Однако через секунду на нем снова заиграла прелестная кокетливая улыбка.
— Как приятно было поболтать с тобой. Не сердись на меня. Я часто говорю глупости.
Глава II
Была весна. Я и мои друзья оплакивали кончину Д. Г. Лоренса. Немногие из нас читали что-либо из его книг, кроме «Сыновей и любовников», и мы скорбели о нем скорее потому, что он пострадал во имя «безнравственного». (В те дни понятие о безнравственном не было еще столь узким, как сейчас, когда писателю приходится немало изощряться, чтобы привлечь внимание ревнителей морали. Это был наш трудный рассвет, и мы впервые глотнули воздуха сексуальной свободы.) Мы оплакивали смерть Лоренса еще и потому, что он был одним из нас, хотя мы не совсем понимали и немного побаивались его. (Должно быть, под личиной неукротимого и чувственного «я» мы угадывали холод.) Если бы он не был одним из нас, разве он смог бы так смело и безжалостно коснуться самых жгучих и больных для нас вопросов? Олдос Хаксли, мы считали, тоже писал для нас. Он льстил нашему интеллекту; он каким-то образом умудрялся удерживать фейерверк своего блестящего остроумия в рамках нашего понимания, и если мы напрягали сообразительность в той мере, в какой он этого от нас требовал, мы всегда могли с гордостью сказать, что поняли его иронию. Но Лоренс вопреки нашей воле и желанию заставил нас заглянуть в самые темные уголки нашего «я», он указал нам путь из юности и показал, что он нелегок.
Нэд, с которым я пыталась поговорить о Лоренсе в одну из наших редких, спокойных и разочаровывающих встреч, лишь покачал головой.
— В нем нет ничего особенного. Мне довелось прочесть «Любовника леди Четтерлей», и, поверь мне, каждый смог бы прославиться, напичкав книгу таким количеством непристойностей.
Холод, исходивший от Лоренса, не мог сравниться с холодом, которым иногда веяло на меня от Нэда. Я особенно почувствовала это, когда наконец решилась показать ему вырезки моих немногих опубликованных стихов. Он прочел их, слегка улыбаясь, и молча вернул. Я снова спрятала их в сумочку. Прошел целый час, прежде чем он вспомнил о них; весь этот час мы провели в пустой и натянутой беседе, которую, казалось, ни он, ни я не могли прервать. Наконец он сказал:
— По натуре я не поэт, Крис. Тебе еще придется заняться этим.
Мы встречались раз в неделю, ходили в кино или совершали прогулки в машине. Он наконец поцеловал меня. Это был обычный прощальный поцелуй, совсем непохожий на тот, которого я так боялась и так ждала. Я была влюблена, но не всегда. Бывали дни, когда, проснувшись, я чувствовала себя совершенно свободной. Мир чудесным образом изменялся, словно чья-то огромная добрая рука за ночь переносила меня куда-то. В такие дни я говорила себе, что мне ничего не стоит реже видеться с Нэдом, а потом не видеться совсем. Но когда он вдруг не писал и не звонил (обычно он звонил мне в контору за десять минут до начала работы, когда мистера Бэйнарда еще не было на месте), я умирала от желания видеть его, мучила себя фантастическими мечтами, в которых полностью отдавала себя в его руки, умоляла уничтожить меня и создать заново такой, какой он сам хотел бы меня видеть.
Я гадала, стараясь уравновесить романтические мечты с трезвыми планами, хорошо ли будет выйти за него замуж.
Не следует слишком строго судить молодежь из средних классов за присущий ей снобизм. Девушке, вроде меня, вышедшей из среды, которая по необъяснимым причинам осталась вне рамок четких социальных определений (то есть не принадлежала ни к низшим слоям мелкой буржуазии, ни, безусловно, к высшим, а находилась где-то посередине), едва ли приходилось на многое надеяться. Несколько лет службы, которую даже с натяжкой не назовешь карьерой, а затем, возможно, скромный брак с человеком своего круга и привычных интересов, дети — повторение все того же малообещающего, хотя и не совсем безрадостного цикла. Я не думала серьезно о карьере. Несколько стихотворений, не вполне отвечающих духу времени, не давали мне достаточных оснований для каких-либо надежд. И хотя я осмеливалась считать Т. С. Элиота неискренним и претенциозным, в душе я опасалась, что времена Руперта Брука, чьей манере я следовала, безвозвратно прошли.
Я разделяла довольно безотрадное убеждение многих девушек моего круга, что успех, который может выпасть на нашу долю, будет скорее успехом в обществе, хотя, будучи девушками образованными, мы предпочли бы профессиональную карьеру. Танцы в клубах лондонских предместий ушли в прошлое; теперь модным считалось пить коктейли в барах Мейфэра хотя бы раз в две недели, романтически отождествляя себя с дебютантками и кокотками. (Думаю, что Каролина едва ли решилась бы на свой брак, если бы ее муж не был завсегдатаем баров на Довер-стрит.) Нэд иногда возил меня в «Скаковую лошадь» и однажды даже к «Хэтчетту»[18]. А его почтовый адрес начинался с 31[19].