У меня уже давно распирало от гнева грудь, и сейчас я не смог сдержаться. Бросившись на Бреда, я придавил его к камню и зажал предплечьем горло.
— Молокосос! Еще раз позволишь себе так со мной разговаривать, я тебе шею сверну!
Он перепугался, на глазах выступили слезы, но мне уже попала шлея под хвост, и я не мог угомониться. Келли попыталась меня оттащить, но я отшвырнул ее.
И тут я увидел себя со стороны: до того дошел, что ору на тринадцатилетнего мальчишку! Меня сразу покинул гнев, сменившийся жгучим стыдом. Я отпустил Бреда и сделал шаг в сторону, дрожа от пережитой ярости.
— Прости, — сказал я, но он уже бросился прочь, в темноту, и, видимо, не услышал моего извинения.
— Вернется, — сказала Келли. — Ничего с ним не случится.
Мне не требовались ничьи успокоения, и я отошел от нее. Но она догнала меня, прижалась сзади, обвила руками. Нежности мне тоже не требовались, и я отбросил ее руки.
— Что происходит? — спросила она.
— Ты о чем, черт возьми?
— О нас с тобой. Я понимаю, что при Бреде ты не можешь заниматься любовью, но дело не только в этом.
— Возможно, — ответил я. — Не знаю.
Я шагнул от костра в темноту. Твердая земля захрустела под каблуками. Темнота вливалась мне в глазницы, все вокруг набухло тоской, навевая самое черное настроение и уверенность, что судьба окончательно от меня отвернулась.
— Знаешь, как придется поступить? — с горечью спросил я, не глядя на Келли. — Скакать и скакать — не два дня, а гораздо дольше. Ничего другого нам не остается. Скакать до тех пор, пока не превратимся в скелеты, болтающиеся в седлах.
Видимо, я ждал от нее возражений, слов надежды, но она смолчала. Оглянувшись, я увидел, что она сидит перед костром, уронив голову на колени и сжав ее руками.
Я ожидал, что к утру воспряну духом, однако этого не случилось. Погода соответствовала моему мрачному настроению: ветер грозил перейти в ураган, швыряясь в нас снегом и не позволяя разглядеть друг друга. Я мотался в седле, обвязав лицо шарфом и задрав воротник, но у меня все равно заиндевели брови. В голове роились зловещие мысли — скорее, не мысли даже, а осознание какого-то нового наполнения души: прежнее улетучилось, сменившись новой пустотой, прочной и гнетущей, как скальный гранит в сумерках. Я не желал с этим мириться, пытался доказать самому себе, что минутная горечь или вспышка гнева не могут привести к такому результату. Но потом мне начало казаться, что перемена произошла несколькими днями раньше и что вспышка гнева просто окончательно расшвыряла остатки моей прежней натуры. Я чувствовал себя совершенно оторванным от Келли и Бредли. Во мне не осталось никаких эмоций, я был холоден, как воздух, насыщенный снегом. Теперь я видел, насколько всей моей жизни недоставало связности. Не жизнь, а бессмысленный набор звуков, череда невыразительных кадров. Поняв это, я как бы обрел новую свободу, что еще больше меня озадачило. Возможно, то же самое ощущали Плохие Люди, а возможно, такие чувства — шаг в их направлении. Эта догадка не порадовала и не испугала меня. В ней не было красочности, вкуса, а снова один лед. Когда рядом оказывались Келли или Бредли, я видел, что они настроены так же мрачно; когда наши взгляды встречались, не возникало никакого чувства — ни ненависти, ни любви, ни даже просто тепла. Я вспоминал свои давешние слова о скачке без конца, понимая теперь, что они могут оказаться пророческими.
К середине дня ветер утих, снегопад ослабел. То, что я принимал раньше за горные вершины на горизонте, превратилось в тучи, зато гораздо ближе появились настоящие обрывы, бурые и скалистые: они образовывали узкое ущелье, которое нам предстояло миновать. Здесь тоже не было признаков жизни, кроме редкой гусиной лапчатки, но при всей мертвенности пейзажа мне почему-то начало казаться, что мы приближаемся к более отрадным местам. Небо просветлело и приобрело грязно-белый оттенок, но о положении солнца можно было лишь примерно догадываться по свечению в западной части небосклона. Я напрягся в ожидании чего-то. Один раз мне почудилось какое-то движение на вершине горы. Решив, что это тигр, я вынул из чехла винтовку и усилил бдительность, но угроза вроде бы миновала.
Вечером мы встали на привал в маленькой расщелине на склоне горы. Я расседлал лошадей, Бредли и Келли развели костер. До темноты оставалось еще полчаса, разговаривать никому не хотелось, и я решил пройтись по ущелью. Пространство между известковыми стенами было таким узким, что я мог бы упереться руками сразу в обе стены, высота ущелья составляла тридцать — сорок футов. Здесь рос колючий кустарник, под ногами шуршал толстый слой камешков, как будто они осыпались от подземного толчка. Местами известняк как бы пузырился и приобретал темную окраску — такой породы мне еще не доводилось видеть. Разрыв камни, я выудил пару пауков и веточек, а потом, когда уже собирался поворачивать обратно, увидел полузасыпанный предмет, привлекший мое внимание своей гладкостью. Я расшвырял камни и поднял предмет. Это был прямоугольник три дюйма длиной и два шириной, весом всего пару унций; пыльный верх предмета был темным и выпуклым. Я смахнул пыль и понял, что моя находка имеет золотистую окраску. Я перевернул предмет. Внутренняя поверхность была обита тканью.
Спустя минуту-другую, роясь в камнях в поисках чего-нибудь еще, я мысленно перекинул мостик от своей находки к золотистому шлему на голове у водителя машины-пузыря. Сначала я упрекнул себя за поспешные выводы, но вскоре нашел нечто, подкрепившее мою догадку. Сначала я принял это за корень с пятью ветхими, скрюченными отростками, но потом разобрался, что передо мной высохшая человеческая рука. Я резко выпрямился, опасаясь каждого дуновения ветра и борясь с тошнотой, но потом, поборов себя, продолжил раскопки. Постепенно моему взору предстало почти все тело, вернее, истлевшая плоть среди вылинявшего оранжевого тряпья и осколки шлема. В затылке трупа красовалась дыра размером в мой кулак, по краям которой тянулась цыпочка пузырьков. Я перевернул тело. Шейные позвонки рассыпались, голова откатилась в сторону. Несмотря на подступившую тошноту, я перевернул голову и увидел щелочки глаз под бровями. На меня смотрело лицо человека тысячелетнего возраста. На лбу черепа не оказалось выходного отверстия, из чего следовало, что дыра в затылке не могла быть проделана пулей или любым другим известным мне оружием.
Меня охватило странное чувство: то был не страх, а злость. Отчасти я злился, вспоминая смешного человечка в красном комбинезоне, дразнившего обезьян, но не только поэтому: меня раздосадовала какая-то совершенная против меня несправедливость, которую я не мог точно определить. Собственная злость приободрила: это было первое настоящее чувство, которое я испытал за целый день. Теперь я понимал, почему пляшут обезьяны и воют тигры. Мне самому захотелось пуститься в пляс и завыть, запустить в небо камнем, убить неведомого врага.
Наверное, я на некоторое время лишился рассудка; далеко не сразу я поймал себя на первой связной мысли, которая гласила: понятия не имею, что теперь делать. Инстинкт подсказывал, что пора возвращаться в Эджвилл, но в душу вдруг закралось подозрение, что в Эджвилле еще опаснее, чем на равнине, что вне города мне как-то спокойнее. Я знал: необходимо поставить в известность Бреда и Келли. Скрывать от них правду было бы бессмысленно. Просто я еще не понял толком, что все это значит. Все, прежде казавшееся осмысленным, теперь выглядело жалкой чепухой. Последний день в седле и найденные останки перевернули мир. Прошлое казалось теперь ворохом, бессмысленных поступков. В одном я был твердо уверен, и, хотя радоваться здесь было нечему, это давало мне хоть ка-кую-то точку опоры: равнина — не пустота. Здесь есть жизнь, и это не только Плохие Люди, а кое-что похуже. Еще я знал, что опасность таится совсем близко. Нам грозила смерть, и вовсе не от голода.
Повторяю, я намеревался рассказать о мертвеце Бреду и Келли, но не спешил с этим. Увидев более-менее пологий склон, я стал подниматься и достиг по краю ущелья места, откуда был виден свет нашего костра. Тогда я сел, свесив ноги, и предался размышлениям, по большей части невеселым. Я по-прежнему не знал, как поступить, но мной все больше овладевало желание разобраться в причине смерти бедняги из машины-пузыря. Дело было безнадежное, однако я не мог отделаться от этого желания; в его неистовости было что-то противоестественное, словно я всю жизнь только этого и ждал. В конце концов я устал от мыслей и стал бездумно таращиться на дымок костра.