Я собирался сказать: «Возможно», но вырвалось у меня совсем другое:
— Не знаю насчет тебя, но у меня бы не получилось.
— Еще как получилось бы, — расстроенно пробормотала она. — И у тебя, и у меня.
Я знал, что ее слова — не игра, но одновременно в них слышался вызов: она подбивала меня на деле доказать серьезность моего признания, силу моего порыва. Я послушно подошел к ней и, обняв за талию, почувствовал, что она вся дрожит. Она подняла голову и посмотрела мне в глаза, и мне ничего не осталось, кроме как поцеловать ее.
В поступках людей много фальши, особенно если это мужчина и женщина. Они играют друг с другом, лгут, без устали фантазируют. Но если со временем все это правильно переплетется, то обязательно настанет момент, когда вся фальшь слов сменится правдой плоти, и на место прежней искусственности придет настоящая любовь, а ложь и игра превратятся в истинное, сильное влечение; если дать этому процессу волю, то вы скоро обнаружите, как изменился мир: одни способы жизни померкли, другие, наоборот, воспряли из небытия. Мы не знаем заранее, что можем сотворить, когда любим. Если бы знали, то, возможно, могли бы избежать многих бед, хотя велика вероятность, что все равно ничего не изменилось бы: ведь эти мгновения так ярки сами по себе, что перед ними меркнет всякое знание. Даже сейчас, когда я знаю несравненно больше, чем тогда, я бы вряд ли смог воспротивиться силе, бросившей нас с Келли в объятия друг другу.
Мы вернулись в кабинетик и улеглись. Увидев ее обнаженной, я понял, что ее гладкое смуглое тело должно находиться именно здесь, среди живых существ, идущих в рост, что именно здесь — среди могучих кукурузных початков, зеленых листьев, помидоров, брызжущих соком, — наше место, тогда как самое место для Кири — в тоскливой голой хижине на склоне горы, до которой доносятся сверху обезьяньи завывания, а из окна спальни открывается вид в пустоту. Я чувствовал, что нас с Келли связывает нечто свежее, растущее, тогда как мои отношения с Кири высохли, прогоркли, почти иссякли; сознавать это было одновременно и горько, и приятно. Мне нравилась близость с ласковой женщиной, не принуждавшей меня брать то, чего мне хотелось и так; ее стоны были нежны и полны наслаждения, а не боли и ярости.
В Келли было много от девчонки. То она была образцом нежности, внимания, предупредительности, то становилась капризной, упрямой, своевольной. Детскость ее натуры льстила моему самолюбию, позволяя относиться к ней покровительственно. Во мне она тоже разбудила мальчишку — ту сторону моей натуры, которую я тщательно скрывал в браке. Занятия любовью с Келли были и восхитительным наслаждением, и серьезным делом, в котором не находилось места отчаянию. Я сознавал, что так будет не всегда, и готовился к взлетам и падениям. Однако я считал, что стержнем нашей любви стал тот тигр, олицетворение красоты и силы, что могло исчезнуть в снежном вихре, но всегда способное вернуться. Я не предвидел трудностей, которые возникнут после возвращения Кири из Уиндброукена.
Как-то в разгар дня я вернулся домой, насвистывая, прямиком из объятий Келли и обнаружил Бреда сидящим на стуле перед закрытой дверью спальни. От его дурного настроения моя жизнерадостность мигом улетучилась. Я спросил, в чем дело.
— Мама вернулась, — ответил он.
Это был удар. Скрывая свое состояние, я сказал:
— Чего же тут горевать?
— Она проиграла. — Слова были произнесены почти вопросительным тоном, будто сын никак не мог поверить в то, что случилось.
— Она не ранена?
— Только порез на руке. Но не в этом беда…
— Наверное, она переживает?
Он кивнул.
— Что ж, — проговорил я, — постараемся ее отвлечь.
— Ну, не знаю… — протянул Бред.
Я прошелся ладонями по своим бедрам, как бы приводя себя в порядок; мне требовалось знать, что хоть что-то остается незыблемым, когда рухнули все ожидания. Казалось, дверь — не преграда для отчаяния Кири, распространившегося по всему дому. Я погладил Бреда по голове и вошел. Кири сидела на краю кровати, залитая светом заката, от которого комната казалась утонувшей в крови. Кроме повязки на бицепсе, на ней ничего не было. При моем появлении ни один ее мускул не дрогнул, взгляд остался устремленным в пол. Я сел рядом, но не прикоснулся к ней: раньше ей случалось так глубоко уходить в себя, что она фурией набрасывалась на меня, если я неосторожно выводил ее из оцепенения.
— Кири, — выговорил я, и она вздрогнула, как от заряда холода. Лицо ее осунулось, щеки ввалились, губы превратились в тоненькие полоски.
— Лучше умереть, — молвила она загробным тоном.
— Мы же знали, что когда-нибудь ты проиграешь.
Она промолчала.
— Черт возьми, Кири! — Я чувствовал гораздо больше вины, чем ожидал, и мучился угрызениями совести. — Мы обязательно преодолеем это!
— Не хочу, — медленно, через силу произнесла она. — Мое время пришло.
— Глупости! Ты теперь живешь не на севере.
Ее кожа покрылась мурашками от холода. Я принудил ее лечь и укрыл, а потом, зная, как ее нужно согревать, разделся и растянулся с ней рядом. Прижимая ее к себе, я нашептывал ей, что больше не желаю слушать всю эту ерунду, ведь здесь, в Эджвилле, поражение в поединке вовсе не означает, что проигравший должен уползти в никуда и издохнуть, а Бред очень от нее зависит, и мы оба от нее зависим; при этом у меня болело сердце от того, что я живу во лжи. Я сомневался, что она меня слышит; даже если до нее долетали мои слова, в них не было для нее смысла. Склонив голову набок, она уперлась невидящим взглядом в стену, все больше багровевшую в свете заката. Думаю, она была тогда вполне способна умереть усилием воли, настолько ее сломило поражение. Я попытался склонить ее к любви, но мои поползновения были пресечены. Я был благодарен ей за то, что она не позволила мне обмануть ее еще раз, уже не словами, а делом. Я допоздна лежал с ней рядом и уговаривал, пока не уснул, уткнувшись носом ей в ухо.
Ночью я было понадеялся, что мое внимание идет Кири на пользу, но вскоре оказалось, что ее депрессия только углубляется. День за днем, забросив все дела, я втолковывал ей, как она бесценна для нас, но ничего не добился. Она знай себе сидела, скрестив ноги, у окна, глядела на равнину и иногда заводила какие-то дикарские песни. У меня не было способа проникнуть под твердую оболочку отчаяния, в которой она укрылась. Логика, мольбы, злость — ничто не давало результата. Ее депрессия начала передаваться мне. У меня болела голова, я не мог собраться с мыслями, мне не хватало энергии даже на простейшие дела. При всей моей тревоге за Кири я скучал по Келли, ее чистоте и нежности, способной побороть отравляющее меня отчаяние. На вторую неделю после возвращения Кири мне пару раз удалось переброситься с Келли словечком: я пообещал вырваться к ней при первой возможности и попросил выйти на вечернюю смену, потому что мне будет проще ускользнуть из дому после наступления темноты. Как-то поздним вечером, когда Кири опять затянула свою песню, я шмыгнул за дверь и заторопился в лавку Форноффа.
Я долго стоял за дверью, дожидаясь, пока уберутся последние покупатели и сам старина Форнофф. Когда Келли подошла к двери, чтобы запереть лавку, я вырос перед ней, сильно ее напугав. Она успела причесаться, надела синее платье в мелкую клетку и была так хороша, так стройна, так соблазнительна, что я едва поборол желание овладеть ею прямо на полу. Я попробовал ее приобнять, но она оттолкнула меня.
— Куда ты подевался? Я чуть с ума не сошла!
— Я же тебе говорил, что должен…
— Я думала, ты все ей расскажешь про нас с тобой! — крикнула она, отступая в глубь лавки.
— Расскажу! — крикнул я в ответ, начиная сердиться. — Но не сейчас, потом. Ты же знаешь!
Она повернулась ко мне спиной.
— Я для тебя ничего не значу. Все твои ласковые слова — одна болтовня.
— Черт! — Я развернул ее и схватил за плечи. — Думаешь, всю эту неделю я блаженствовал? Она явилась сюда прямиком из ада! Я хочу все ей рассказать, но не могу, пока она остается в таком состоянии. — Меня передернуло от бессердечности, с которой я отзывался о Кири, но чувства лишали меня рассудка. Я встряхнул Келли. — Ты хоть понимаешь это?