Она же уже более двух месяцев назад звонила мне в последний раз и, не застав меня дома, ибо я провожал мать в гастрольную поездку с ее детским хором, девочка моя очевидно окончательно поставила мне диагноз и послала на хуй. Я хуел на этом самом хую по-черному.
Надо же было так случиться, что после того, как я убил десять лет жизни на свою первую Милу, и уже почти уверился, что Настоящая Любовь позади, в моей жизни появилась Имярек, которую я полюбил больше, чем всех остальных своих женщин вместе взятых. (Да простят они мне!) И вот, очень неохотно раскручиваясь на всю полноту Любовного Чувства, по причине жуткой боязни боли, которую однажды уже переживал, я все-таки был ею раскручен на всю катушку. И тут-то и получил удар в пах! В принципе, за это мало убить. Но, блядь, Папин Сын не может себе этого позволить, понимая что чужая душа – потемки, а чужою, к сожалению, со всеми основаниями и невзирая на окончательность всемирного пиздеца, можно назвать без исключенья любую душу, окромя своей собственной. Хотя даже и это с большими оговорками, на которые здесь нет места и времени.
Поэтому я хуел. Я мечтал поскорей закончить эти попсовые девичьи песни и отослать этой ебаной авангардистке в ее ебаную Германию, разумеется, понимая при этом, что скорее всего это будет бесперспективно, потому что, опять же, чужая душа – потемки, и никого не ебет чужое горе. В особенности, уже отлюбивших тебя женщинок. Так подсказывал мне мой опыт, до которого все ещё не было серьезного дела моему идиотскому, категорически неспособному к деланию выводов сердцу.
В апреле месяце, перед самым началом, блядь, студийной работы, я сочинил очень порадовавщую меня песнюшку в русском стиле с широкою такою мелодийкой и столь же широким заполнением пяти восьмых. Меня особенно радовало, что хотя пять восьмых и не самый попсовый размер, но получилось все, на мой тогдашний взгляд, столь органично, что хуй какого заурядного слушателя что-либо покоробит. Да и вообще, блядь, какая это к черту музыка, если ты в ней размеры считаешь, вместо того, чтобы сердце свое сподвигнуть на элементраное сопереживание лирической героине! Я так считаю.
Песенку я назвал очень просто и хамовито попсово, взяв в качестве названия шляг-фразу из припева, «Я тебя ждала». Ибо мне казалось, да и сейчас так кажется, что это вам не хер собачий, когда влюбленные, блядь, в разлуке и ждут друг друга вдали, мечтая о новой встречи, или уже не надеясь на нее, но все равно продолжая безысходно чего-то ждать от этой ебаной жизни.
Особенно мне нравился куплетик, где лирическая героиня поет следующие словечки:
Не казни, не милуй,
не завидуй, не зови!..
Навсегда останусь песней
на стихи твои...
По-моему, это охуенно грустно. Тем более, что сказано все предельно просто и понятно. Плюс к тому, затронут библейский мотив создания Евы, блядь, из ребра Адама.
Короче, я вновь подумал, что я, блядь, неплохой композитор. Ведь все-таки быть профессионалом всегда значило для меня – наряду с великоэстетским полетом фантазии уметь создавать понятную представителям иных референтных групп за-душу-берущую продукцию, блядь. И мне всегда глубоко импонировал тот факт, что композитор, работающий для совковой группы «Комбинация», до хуя чего «петрит» в так называемой новой музыке, во имя которой в злоебучем немецко-фашистском Дармштадте соответственный храм искусства воздвигнут, где моя дурочка так часто бывает. И Шостакович со своим «...мой верный друг, фонарик мой, гори, гори, гори!» тоже всегда меня этим впечатлял. Такая хуйня.
И что самое трогательное, большая часть этой моей новой девичьей песни происходила в тональности ля минор! А припев протекал не где-нибудь в заоблачных высях, а почти в до мажоре, каковой, как известно, вполне ля минорчику параллелен. Вот чему тогда придрочился я радоваться, авангардист, блядь, хуев!..
(Милая С, ты какая-то странная, ей-богу! Чего происходит с нами и моими песенками в твоем исполнении? Я не понимаю. Почему нет возможности, чтобы ты заранее знала, что у меня нет сил никого добиваться? Зачем ты, сама, очевидно, о том не подозревая, вынуждаешь меня играть в игры соответствующие моему паспортному возрасту? Я заебался. У меня эти игры уже в жопе забухли! Ты сумасшедшая! Точнее, ты не сумасшедшая, а я совсем больной. Мне впервые после того, как я узнал Имярек, чему уже больше двух лет, настоятельно захотелось другую женщину. Эта женщина по несчастному совпадению – Ты. Почему ты такая глупая?! Хули ты обещала мне позвонить и не позвонила?! Ты чего, совсем с ума сошла? Если бы ты знала обо мне правду и поступала бы так, как ты и поступаешь, я бы считал тебя большой умницей, потому что так себя вести – это первый способ напомнить мне, что я мужчина. Но ты со всей очевидностью ничего обо мне не знаешь. Поэтому варианта два: либо ты дурочка, либо я тебе до пизды. Почему ты такая маленькая? Почему все бабы такие дети? Как мне это все надоело! Вы охуели, милые женщинки! Со мной так нельзя. Я заебался. Если я сдохну из-за вас, вы же сами себя накажете, потому что я охуительная Машина Счастья, хотя и нематериального. Кажется, девочки младше тридцати лет неспособны этого оценить. Да и в тридцать неспособны. Дуры!)
История моих сложных отношений с Элей Шмелевой такова.
Эля Шмелева – директор независимой студии с милейшим названием «Мизантроп». Когда-то это был московский филиал питерской студии Андрея Тропиллы, записавшего, хоть и весьма странно, но весь известный массовому слушателю так называемый «питерский рок» в лице «Аквариума», «Кино», «Алисы» и прочих дарований. Принцип работы этих двух студий в докапиталистическую эпоху был весьма близок к капиталистическому Западу: запись производилась бесплатно, но записывались на этих студиях только перспективные с точки зрения хозяев оборудования молодые парни и девушки. Со временем все это ушло в прошлое, но друзья продолжали писаться бесплатно. Хотя для того, чтобы стать другом Эли Шмелевой, необходимо было чем-то потешить ее эстетическое самолюбие.
Так вот, летом девяносто четвертого года мы, Другой Оркестр, подошли к необходимости студийно записать свои авангардистские опусы. Изначально мы настраивались на студию при эстрадном отделении училища им. Гнесиных, где, собственно, и записались, но какой-то день мы потратили-таки на то, чтобы поискать это гребаный филиал питерского «Антропа», ибо шарА – она шарА и есть. Что, блядь, греха таить!
Мы ни хуя не нашли, и утешились лишь тем, что подожгли невъебенную кучу свалявшегося тополиного пуха, ибо был сезон для подобных времяпрепровождений. Мы записались за свои с трудом добытые зеленые денежки в Гнесинке, и разошлись на месяц отдохнуть.
В этот период я как раз окончательно ушел от второй жены, процесс ухода от которой был долгим и трудным. Как известно, Москва не сразу строилась, и в августе я переживал глубочайшую для тех лет депрессию. Я не мог быть один, но при этом не хотел никого видеть. В моменты приступов я начинал мучительно перебирать в голове знакомых и понимал, что все-таки никто из них не скрасил бы моего глубокого одиночества. В какой-то момент в своих воспоминаниях о людях, с которыми мне доводилось по жизни общаться, передо мной всплыл относительно свежий образ. Я вспомнил некоего Никиту Балашова, которого знал ещё по той самой детской литературной студии, регулярные посещения которой в свое время и сформировали моё глубоко безрадостное мировоззрение. Я не видел его уже много лет и знал о нем лишь то, что он учится на театроведа в ГИТИСе и сочиняет под гитару какие-то там песенки, а песенки в то время, как вы понимаете, казались мне низшим жанром, на котором, блядь, «до самой сути» никогда не доедешь. Такая хуйня.
Тем не менее мне захотелось его увидеть, и я набрал его номер.
(Стыдись! Стыдись, о, рыжее уебище! Стыдись того, что меряешь всех своим ублюдским ничтожным аршином! Как мог ты так наехать на милую, светлую и прекрасную С? Ничтожество! Дерьмо! Как мог ты такое о ней писать? Язва, отравленный наконечник! Ничтожество!