Молнией сверкнула передо мною догадка — чувственность взгляда, агрессивность поведения. Я вдруг понял — это не было ни взаимным непониманием, ни ошибкой, ни шуткой, и ощутил настоящую боль; опьянение адреналином, дававшее мне силы, исчезло. Мне казалось: я стою совсем один на пыльном пустыре, где валяется мусор и воняет гнилью, как из пустого помойного ведра.
С чего началась ее измена? Когда? С каких пор я со своими высокомерными шутками, ничего не подозревая, сделался посмешищем, не зная, что меня предпочли другому, что я был помехой. Некоторое время меня жалели, удерживали большей любовью, большей близостью, доверием — прежде чем избавиться навсегда. Что я ей сделал? Чем я это заслужил?
Или я сам виноват? Как это я не заметил? Может быть, по крайней мере, надо было с ней поговорить?
Из-за своих слез я не сразу заметил, что она тоже плачет.
— Макс, вам нельзя быть вместе, понимаешь? Ты и она — такие разные. Слишком много лжи…
Она остановилась на полуслове, и тут я разозлился.
— Лжи? Зачем Сабина меня обманывала?
— Сабина в жизни никого не обманывала. Как ты смеешь так думать?
— О какой лжи тогда вы говорите?
— Ее здесь нет, Макс! Я не знаю, где она.
Она снова закрыла дверь. С деревьев все еще капало. Было темно, но небо начало проясняться. Улица стала лучше видна.
— Я хочу ее увидеть! — кричал я, колотя в дверь. — Я должен с ней поговорить!
Я еще раз ударил по двери. Куда подевался ее отец? Вдоль тихой улицы эхом разносились мои крики, тут и там открывались двери.
— Госпожа Эдельштайн, у вас все в порядке? — услышал я.
Она снова появилась в дверях, крикнула:
— Все в порядке! — И я понял: она ждала там, за дверью, когда я уйду. Спокойно, без лишнего шума.
Мы помолчали.
— Может, Сабина еще позвонит, — сказала она, как бы ободряя меня.
Я повернулся и пошел прочь по дорожке. В ушах у меня шумело.
Сабина не позвонит, я это знал. Но мог надеяться.
11
Не знаю, как долго мы с Сабиной прожили бы вместе, если бы она не сбежала. Я думал об этом тогда. Но исчезновение ее в такой спокойный, безоблачный момент нашей связи, без видимой для меня причины было полной неожиданностью. И, должен сказать, сильно меня изменило.
Потрясенный до глубины души, я превратился в зомби: все чувства умерли во мне. Теперь можно признаться: своим исчезновением она сделала из меня калеку. Любовь к кому-то постороннему с детства казалась мне странной идеей. Сабина научила меня любить. Или может быть, я сам что-то понял, но Сабина помогала и поддерживала меня. В одиночку — без нее — я никогда бы не смог понять, что такое любовь. Для меня любовь— это Сабина.
Теперь я точно знал, что был плохим партнером, очевидно, что-то во мне отталкивало любовь. В совсем плохие дни мне казалось, что я холоден, как мертвец.
С тоской вспоминал я нашу болтовню в лучшие времена. И сердце сжималось, когда я думал о своих скверных поступках, беспричинной жестокости. Я упустил свое счастье, думал я, потому что не сознавал, что наши ссоры, и споры, и то, как мы дурачились с Сабиной, были единственным счастьем в моей жизни.
Я расслабился, и тут меня бросили на произвол судьбы.
12
Обычные проблемы: еще много месяцев после ее побега я чувствовал себя так, словно вывалялся в дерьме; не мог увидеть свое лицо в зеркале целиком — только по частям. Ненавистная башка, вызывающая отвращение рожа: хмурая, толстощекая, безжизненная маска. Тело мое как бы застыло — единственное, что я помню о первых месяцах после ее исчезновения. Я чувствовал себя трупом на столе прозектора.
Только фанатичным, жестоким препаратором был я сам. В таком положении я бы оставался до сих пор, если бы, благодарение Богу, мне иногда не попадались симпатичные девушки или женщины. С некоторыми, честно говоря, было приятнее проводить время, чем с Сабиной: они не были жеманны, всем недовольны и ворчливы; они не ныли. В Сабине — непонятной и переменчивой, как голландская погода, — все это было в изобилии. По утрам она бывала раздражена, пока не подведет глаза и не приведет лицо в порядок. По вечерам — невыносима и агрессивна, если на следующий день предстояло какое-то важное дело. Она могла разрыдаться при мысли о воображаемых бедах: боялась смерти отца от несчастного случая или от ужасной болезни; боялась, что мать сойдет с ума или сведет с ума ее, Сабину. (Ну вот, видишь: она что-то рассказывала тебе о своей матери.) Она становилась безвольной, когда думала о своем будущем: конченое дело, говорила она иногда. Впадала в ярость, если я что-то знал лучше, чем она. Сердилась из-за наших отношений — если я вел себя безразлично, или был занят своей работой, или отказывался от любовных ласк. Была ли она привлекательна? «Ты считаешь меня дурой! — выкрикивала она то, чего сам я не отваживался сказать. — Скажи это! Скажи!» А потом плакала. Рыдала.
Иногда я чувствовал, что вот-вот рехнусь, но почему-то успокаивался, когда она выходила из себя; мне это каким-то образом помогало жить. Я понимал ее лучше, чем себя, но каждый день она была новой. В ней постоянно все менялось: настроение, наклонности, интересы; сохранялась лишь постоянная тень войны, оправдывавшая ее беспричинные слезы. Абстрактное бремя памяти. И ее трогательные объятия: «Ты, по крайней мере, понимаешь! Ты знаешь, как это было!»
Это меня злило. Ее что, интересовало только совпадение наших взглядов? Когда она исчезла, я понял, что это действительно было важным для нее, и очень огорчился. Прошлое папы казалось теперь лишним бременем — словно наркотики или оружие, подсунутые кем-то в мою сумку.
Мне еще сильнее захотелось отделаться от папиного прошлого. Теперь я чаще ссорился с Ланой, которая занялась поисками еврейских корней. Все ее проблемы, считала она, объясняются тяжелым характером отца, а характер у него стал таким из-за войны. Она изображала из себя жертву «травмы второго поколения» — от этих слов у меня делалась аллергия.
Лана ненавидела войну, но постоянно ощущала ее эхо и ненавидела отца за то, что он находил в войне оправдание своему эгоизму — хотя с этим качеством он, несомненно, родился.
Проблема была в том, что жизнь ее постоянно соприкасалась с «трудностями второго поколения». Из-за войны она то и дело сходилась с какими-то полоумными мужиками и вообще занималась не тем, чем хотела. Война была причиной ее разнообразных комплексов — от депрессии, обкусанных ногтей и ссор на работе до боязни пауков. Но что, собственно, случилось в войну, она не знала и не хотела знать. Неудивительно, что в последние пятнадцать лет мы с ней перестали друг друга понимать.
Стоило ей начать жаловаться, мне вспоминался тихий смех Сабины. Если во время ее истерики я мог собраться с силами и подсунуть ей зеркало, она сразу приходила в себя.
Поэтому скоро у меня возникло подозрение, что ее поведение было театром, попыткой привлечь мое внимание. И я становился холодным, а иногда специально замолкал, хотя мог помочь и рассмешить ее.
Она ушла, и я остался один. Иногда, когда мне улыбалась удача, я почти ненавидел ее. Но о тех минутах, когда ей было плохо, я вспоминал с любовью, именно о них. О ее смехе я старался не вспоминать. Мне было слишком тяжело вспоминать об этом.
13
Я продал книгу Норы шведам, а в Германии ею заинтересовались два издательства. Нора болталась у нашего стенда, делать ей было, в сущности, нечего. Познакомить ее с французами, англичанами и американцами я поручил главному редактору Якобу, моей не слишком умелой правой руке.
Я был не в состоянии сконцентрироваться во время деловых встреч. Может, поэтому я слишком много предложил за биографию Мана Рэя[16], фотографа, как и Сабина. И никогда еще я не посещал столько приемов и обедов. Быстро и по возможности эффективно я обегал ярмарку, заглядывая в каждый угол. А по вечерам торчал до поздней ночи во «Франкфуртер-Хофе»[17], в духоте, жаре и испарениях, выслеживая, как волк, издателей и книжных агентов. Я вел себя, словно был очень занят, и старался избегать Нору.