Я упрямился, но специально приехавшая в Нью-Йорк Шарлотта была непреклонна. «Стыдно, Пол, обращаться так со старой, одинокой матерью, — ведь не только она во всем виновата! Она одна растит вашу дочь, и вы у нее в большом долгу. Опомнитесь! Не пора ли сказать маме «спасибо», назначить содержание на последние годы ее жизни, проявить христианское сострадание?»
Она, несомненно, была права. Я злился, как никогда, но под бдительным конвоем Шарлотты, отрезавшей все пути к бегству, темным смежным вечером был доставлен к старому белому дому в небольшом колониальном городке в десятке миль от Бостона, и прежде чем я ступил на землю из экипажа, мать уже открывала дверь. Коридор за ее спиной был украшен ветками остролиста, на меня нахлынули воспоминания детства, и я почувствовал благодарность к Шарлотте, что она заставила меня пойти на примирение.
«Что ж, Пол, — проговорила мать, — не пришла ли наконец пора зарыть топор войны?» — «Какой топор?!» — воскликнул я и прижал ее к себе так крепко, что сначала даже не почувствовал, с какой силой ответила она на мое объятье.
Расцеловав ее в обе щеки, я поднял глаза и увидел за ней свою дочку.
Она была маленькая и грациозная, как ребенок с картины Веласкеса. У нее были золотистые волосы и фиалковые глаза, а когда она улыбнулась, лицо ее засияло счастьем.
«Я всегда знала, что вы когда-нибудь приедете!» — пропела она чистым, радостным голосом, бросилась ко мне, и ее ручки обвились вокруг моих коленей.
Я дал Викки все, чего она могла пожелать. Я не только хотел искупить годы пренебрежения. Викки придавала смысл моей несчастливой жизни с Долли. Когда я смотрел на Викки, я уже не вспоминал о последних годах в Оксфорде, о потерянных возможностях у Люция Клайда, ни о крушении веры в романтические идеалы моей юности. И лишь думал про себя: «Я был прав: результат стоил всего этого». Думая так, я понял, что Викки вернула мне ту часть меня самого, которую я считал безвозвратно утраченной. Разумеется, я не мог бы, даже если и захотел, вернуться в ничем не запятнанные годы своей юности, ведь я был уже далеко не юнцом, влюбившимся в Долли, но мой идеализм возродился в Викки, и в любви к ней находила выражение та часть моего существа, для которой не было места в циничном мире Уолл-стрит.
Я стал убеждать мать вернуться вместе с Викки в Нью-Йорк. Главным препятствием было то, что я не хотел жить в одном доме с матерью, но и не представлял себе, как мог бы этого избежать. Прошло полгода изощренных дипломатических переговоров, прежде чем я понял — отношение матери к этой идее точно совпадает с моим.
«Мы постоянно ссорились бы, Пол, — резонно сказала она. — Не думаю, чтобы я одобрила вашу работу у Райшмана. И совершенно уверена, что не приняла бы большинство ваших друзей. Я сильно подозреваю, что не удержалась бы от соблазна вмешиваться в вашу личную жизнь. Я понимаю, вы взрослый мужчина и вправе делать все что вам угодно, и твердо знаю — мать не должна вникать в подобные дела. Но я понимаю и то, что придерживаться этих принципов будет легче, если мы будем жить не под одной крышей».
Поэтому, когда мать вернулась в Манхэттен и купила домик на Двадцать первой Восточной улице, я по-прежнему жил в своей роскошной квартире в Мари Хилл, и мы оставались добрыми друзьями. Я боялся, что соблазн критиковать меня с годами будет у матери все сильнее, но она проявляла железную волю, и я ни разу не услышал от нее ни слова осуждения моей личной жизни, пока не сообщил ей, что намерен жениться на Мариэтте.
А жениться на ней меня вынуждали обстоятельства. Я предпочел бы оставаться неженатым, и только когда мое положение вдовца стало предметом возможной сделки и игнорировать это было бы равносильно самоубийству, я нехотя поплелся к алтарю.
Все началось с банка Райшмана. Старик Джекоб, после того как было отмечено его восьмидесятилетие, почти отошел от дел, но еще за пять лет до его смерти бразды правления взял в свои руки его старший сын Макс, холодный, жестокий и расчетливый деспот. Перед ним трепетал даже мой друг, его старший сын и самый верный сторонник, Янг Джекоб. В первые же дни после похорон в банке началась грандиозная перестройка и чистка, и полетели головы.
Я сразу понял, что обречен. Макс Райшман слишком пострадал от пренебрежительного отношения таких людей, как я, чтобы сохранить меня в банке, но знал также и то, что я силен в заключении сделок. Мне было тридцать два года, я был верен дому Райшмана, приобрел в нем опыт, и обеспечивал ему доход. Продвинувшись насколько было возможно, не становясь партнером, я выполнял ценную для фирмы работу, и даже привлекал клиентов, которым без меня и в голову не пришло бы обратиться в еврейский банк. Макс Райшман не мог не видеть во мне помехи, но я был полон решимости показать ему, что мог также стать и угрозой для его спокойной жизни.
Я рассмотрел разные другие возможности, но отказался от них, так как они меня не удовлетворяли. Например, я несомненно мог бы теперь получить работу в любом американском банке, кроме «Клайд Да Коста», но тридцать два года не тот возраст, чтобы менять работу: я был слишком молод, чтобы стать в новом банке партнером, и слишком стар, чтобы где-то начинать все с самой низкой должности. У меня ушли бы годы на утверждение своей репутации как банкира и верности новому банку, и, возможно, лишь к сорока годам я продвинулся бы до положения, которое занимал у «Райшмана». Кроме того, я не мог знать, насколько годы работы в банке «Райшман» могли бы обернуться против меня при возможном продвижении по службе. Я знал, что приобрел превосходную квалификацию в первоклассном банке, но американские банки всегда очень подозрительны. Я мог себе представить, как хозяева выискивали бы в моей родословной малейшие намеки на еврейское происхождение, и если бы это им не удалось, то приписали бы мой необъяснимый выбор еврейского банка моей умственной неуравновешенности. Как бы они ни посмотрели на мою прошлую карьеру, все было бы против меня.
Я мог бы подумать о месте в каком-то другом еврейском банке, но в этом случае у меня не оставалось бы никаких шансов на партнерство.
Можно было бы основать свою собственную фирму, если бы я располагал необходимым для этого капиталом, но я слишком свободно тратил деньги, стараясь наверстать потерянное в годы бедности, и, как всегда, на моем счету денег было мало. Однако мне нравилась мысль о создании собственной фирмы, и после нескольких бессонных ночей макиавеллевских построений я призвал себе на помощь всю свою смелость и попросил Макса Райшмана принять меня для беседы.
Я сказал ему, что если он собирается меня уволить, то в его собственных интересах было бы помочь мне начать собственное дело, так как, продолжал я, хотя мои клиенты могли бы и не последовать за мной, если бы я основал небольшой новый банк, но они несомненно после моего ухода ушли бы из банка Райшмана в банк Моргана, или Киддера-Пибоди, или же Ли-Хиггинсона.
«Спасибо, господин Ван Зэйл, — не изменив выражения лица, сказал Макс Райшман. — Я учту ваше предложение и рассмотрю его с должным вниманием». Направляясь к двери, я почти чувствовал накал его гнева.
Ему потребовалась неделя для принятия решения, которое устраивало нас обоих. Я с содроганием представлял, как он расхаживал по своей спальне в то время, как я мерил шагами свою, и, когда он вызвал меня к себе, мои зубы почти стучали от страха.
«Садитесь, господин Ван Зэйл, — пригласил Макс Райшман своим обычным бесстрастным голосом. — Я кое-что выяснил для вас. Известен ли вам небольшой банк «У. Д. Чалмерс энд Компани»?
«Чалмерс» был небольшим консервативным банком, процветавшим лет тридцать назад, и с тех пор пришедшим в упадок. Единственному выжившему партнеру, Уильяму Чалмерсу, было уже семьдесят, он был южанином, но его вряд ли можно было считать истинным южным джентльменом. Ходили слухи о том, что он сделал свое состояние, воспользовавшись Гражданской войной, и никогда с тех пор не пересекал линию Мэйсона-Диксона из страха быть убитым. У него было хорошее американское произношение, он был скуп и имел большой дом в Бруклине.