***
Наверное, существовала еще одна причина, возможно, самая главная. Она действительно очень напугала его в детстве, старая безумная карга – нищенка Мама Мия. И сейчас храбрым индейским лазутчиком подбираясь к немецкому домику, Миха, похоже, хотел посмеяться над детскими страхами. Миха-Плюша: хвала твоему безрассудству и позор гордыне! Это она имела в виду, когда прошипела: «Сам отдашь! Сам!». Ты сам привел к ней своих друзей?!
Миха-Лимонад снова проводит языком по губам и касается пальцем правого виска: а что он тогда мог им сказать? Троим таким же храбрым индейским лазутчикам, как и он сам? Что он боится? Про детские кошмары, сны или голову ребенка, раскалывающуюся о ствол пирамидального тополя? Да его подняли бы на смех! А может, нет? Вот что, оказывается, до сих пор не дает ему покоя: старая карга все очень верно рассчитала, наградив его позорно скрываемым, теперь уже почти забытым чувством вины.
Сам отдашь! Сам!
Но так ли это? Вранье – одно из самых действенных оружий старой карги. Вранье и подтасовка. Да еще спекулятивная игра на том, что ты любишь больше всего и перед чем беззащитен. Миха смотрит… Как хрупок и прекрасен был тот момент, где все сплелось: дружба, верность, любопытство, подступающее взросление и самое главное – абсолютное неприятие червоточины, существующей в мире. Именно от нее, от червоточины они собирались сберечь хрупкую красоту, до боли, до искусанных в кровь губ, с детским максимализмом не принимая иного порядка вещей.
Тьма, из которой вышла червоточина, тьма – их новая подружка – поглотила этот континент детства.
Но так ли это? Согласны ль мы с подобной географией? И причем тут, в конце концов, детство?
***
В домике Мамы Мии уже зажгли свет – горящие тускло-желтым электричеством оконца были единственным признаком человеческого жилья.
Странно, но Миха не раз ходил по той дорожке – на рыбалку к Черным камням, на Башку, где учились прыгать начинающие и где в маленькой бухте прятался дикий пляжик с золотым песком – и совершенно не обращал внимания на немецкий дом. Можно сказать, он и дом игнорировали существование друг друга. Вероятно потому, что основная тропа шла чуть выше, или потому, что Миха никогда не оказывался здесь после наступления темноты. Сейчас все изменилось. Как только Миха впустил в себя мысль о доме и его безумной хозяйке, все изменилось. Участившееся сердцебиение говорило об этом. Перепончатые крылья летучих мышей чертили небо над головой, но слух, какой-то другой слух, улавливал грозные вибрации в безобидных полетах маленьких чудовищ. И Миха вдруг отчетливо почувствовал темную линию, по которой они сейчас шли (магнитные линии Будды? только вовсе не счастливые?), не догадываясь, что идут они совсем не ради игры или запретной забавы, и вообще не по своей воле. Словно что-то пробудилось во чреве строения, оставленного военнопленными, стряхнуло с сонных глаз комья влажной земли, и дом ожил. И заметил Миху.
Но все это, конечно, разыгравшееся воображение. Летучие мыши обитали здесь всегда, так же, как и хищные ночные птицы – одна из них только что стремглав бросилась вниз, в кустарник, чтобы разодрать крысу или другого неосторожного грызуна. Просто воображение, вот же, рядом, идут друзья, а впереди Таня – они с борцом уже вовсю лапают друг друга. И низкий, с хрипотцой Танин смех выводит мальчиков, подобных Плюше, из страны детских кошмаров, суля совершенно иные приключения.
И Плюша успокоился. И позволил этому низкому смеху вести себя дальше.
***
Желтые окна немецкого дома были задернуты занавесками, ветхими и пыльными. За ними угадывались какие-то силуэты и приглушенные голоса. Когда Таня постучала, один из силуэтов двинулся к окну, оно раскрылось, и Плюша увидел Маму Мию. Вот так все просто и произошло. Старуха совсем не изменилась. Даже кокетливая соломенная шляпка была та же, как и дешевый китайский веер, которым она всегда обмахивалась в полуденный зной.
Миха видит, как старуха пялится в темноту, близоруко щурясь, и слышит ее знакомый монотонный речитатив (и что-то внутри него говорит: «Ну, привет, Мама Мия»):
– Мама мия, мама мия! – причмокивание, невнятное бормотание. – Зачем стучишься, если тебя нет? Зачем?! Мама мия… Не пора мне, водонос!
Таня усмехнулась, вышла от парадного на свет:
– Это я, Мама Мия. Пустишь?
– А, это ты, Шамхат… Проходи, открыто. У бабки всегда открыто, мама мия…. А у меня гости, Шамхат. У-у! – Она грозит куда-то в небо кулаком. – Огонь-вода, огонь-вода… Мама мия!
Старуха еще какое-то время строго смотрит в темноту, – и Плюше кажется, что холодок ее взгляда легким дуновением проходит по его лицу, но только он не знает, плакать ему или смеяться, – потом затворяет окно и задергивает шторы.
– Как она тебя назвала? – Плюша слышит удивленный голос борца. – Шайс… че? Шайсхан?
– Как она меня только не зовет! – весело откликается Таня. – Вечно путает с кем-то… Совсем из ума выжила!
И они заходят в дом. Дверь за ними со скрипом закрывается. Но пружина еще какое-то время водит ее в разные стороны.
– Жестка-а-ч, – оторопело говорит Джонсон. – Она же совсем психованная!
И это снимает остатки напряжения. Все смеются. И даже Плюша. И Будда. Потом он говорит:
– Интересно, что ж за гости могут быть у такой чокнутой?
– Там бордель! – предполагает Икс, и глаза его горят нетерпением. – В каждой комнате. Бабка со всех берет деньги и прикидывается чокнутой, чтоб менты не накрыли. Порыли, посмотрим!
Теперь уже все оторопело глядят на Икса. Затем Джонсон, словно переведя дух, интересуется:
– Монсеньор, а вы дрочить не пробовали? Не-а?! Зрря-зря, очень помогает.
И снова все смеются. И даже Икс.
– Тихо вы, не орите! – предупреждает Плюша. Они прячутся в тени тучи; вышла луна, еще белая и совсем молодая. И Миха, конечно же, прав: стало тихо, на море штиль, прибой почти не слышен, лишь цикады трещат в кустах.
Немецкий домик о двух этажах ясно вычерчивается в бледном лунном свете. Верхний заброшен, старуха туда никогда не поднимается, но и окна первого этажа начинаются высоко, даже взрослый человек не в состоянии в них заглянуть. Есть еще подвал – по одному наполовину утопленному в землю окошку с каждой стороны дома. Над подвальными окошками косые свесы от дождя, на них можно забраться, держась за водосточные трубы по углам. Водостоки вроде бы из жести, но до сих пор не ржавые.
И Миха храбро предлагает:
– Ну что, полезли на окна?
***
Плюше открывается полутемная комната – в углу тускло светит керосиновая лампа, и его глаза сразу выхватывают то, зачем они сюда пришли. В Плюшиных фантазиях это выглядело иначе, и он разочарован – как-то все нелепо, совсем не красиво и, в общем-то, смешно. Но понимание и разочарование придут позже, а пока Миха лишь смотрит. Они с Джонсоном с трудом примостились на узеньком, почти обвалившемся козырьке над подвальным окном с фасадной стороны дома. Юным следопытам, – и в последний раз Плюша назовет их всех так, – пришлось разъединиться (Икс занял окно со стороны моря, и ему открылся самый лучший вид; а Будда пробрался на полуразвалившуюся веранду, явно более позднюю пристройку, продукт местных архитектурных предпочтений), и все увиденное они будут потом сопоставлять. И только одно они поняли вместе и сразу: Икс оказался не прав – это не был бордель. Хотя двенадцатилетним мальчишкам удалось узнать, как и где Таня делает это, борделем дом не был. Честно говоря, ни в тот вечер, ни много позже они так и не смогли дать точное определение тому, чем же являлся дом Мамы Мии.
Плюша видит полутемную комнату и чувствует рядом дыхание Джонсона. Плюше кажется, что дыхание это становится неровным, на самом деле он ошибается. Уже минуло время, когда Таня и борец торопливо сбрасывали с себя одежды, и когда борец с неведомой Плюше грубостью (Таней-то она воспринималась как ласка) взял ее за волосы и прижал к своей крепкой груди, а затем к животу, принуждая девушку встать перед ним на колени, Плюша не совсем понимает, чего он от нее хочет, но большой эрудит и эротоман из ГДР Джонсон шепчет: