Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Почему? Это кофе. Холлиер не выпил вторую чашку.

– Не пей, говорю тебе.

– Почему?

– Потому.

– Ты туда что-то положила?

– Сахар.

– Само собой. Но что еще?

– Капельку кой-чего особенного – для него.

– Что?

– Не важно.

– Врешь! Что ты положила в чашку профессору? Он мой друг. Скажи, или я тебя побью.

– Ну, если тебе уж так нужно знать – немножко поджаренных яблочных семечек.

– Да, и что-то еще… Женщина, ты положила в кофе свою тайную кровь!

– Нет!

– Врешь! Что ты затеяла? Хочешь, чтобы Холлиер тебя полюбил? Старая дура! Неужели тебе не довольно было нашего милого Тадеуша?

– Тихо. Мария услышит. Это не моя кровь, а ее.

– Господи Исусе! Ох, прости меня, Беби Исус. Ее кровь! Как ты ее достала?

– Из этих штук – знаешь, этих штук гаджё, которые она сует в себя каждый месяц. Я выжала одну в чеснокодавилке, пф-ф-ф – и готово! Она хочет заполучить Холлиера. Но она дура. Я дала ей чашку для Холлиера, а она взяла и отдала ее Даркуру! Как ты думаешь, что теперь будет? И поставь эту чашку, потому что я не потерплю кровосмешения в своем доме!

Я ворвалась в комнату, схватила мамусю за большие золотые кольца в ушах и хотела повалить ее на пол. Но она ухватила меня за волосы, и мы закружились, как два оленя со сцепленными рогами, дергая друг друга и крича во всю глотку. Я костерила мамусю по-цыгански, находя ужасные слова, – я и понятия не имела, что знаю такие. Мы упали на пол, она придвинула лицо вплотную к моему и очень больно и сильно укусила меня за нос. Я всерьез пыталась оторвать ей уши. Мы продолжали вопить.

Ерко, стоя над нами, заорал:

– Непочтительные шлюхи! Что подумает Беби Исус?

И со всей силы пнул меня в корму, а мамуся еще куда-то – не знаю куда, но я лежала на полу, воя от боли и ярости из самых глубин своего цыганского корня.

Где-то далеко лаяли пудели.

Новый Обри V

1

Если до Рождества я думал, что влюблен в Марию, то к началу нового года обрел мучительную уверенность. Я не преувеличиваю, говоря «мучительную»: меня словно заживо раздирали на части. Мое дневное «я» могло как-то примириться с этой ситуацией; пока солнце стояло в небе, я мог привести себе на помощь доводы рассудка. Но как только темнело – а в январе у нас долгие ночи, – мое ночное «я» брало верх и я начинал страдать хуже, чем школьник по своей первой любви.

Хуже, потому что я больше испытал, мучился более разнообразными чувствами, успел повидать жизнь и знал, что случается с преподавателем, влюбленным в студентку. Считается, что юная любовь – всепоглощающая, жаркая, и это правда: думаю, что в юности я не жил невлюбленным больше недели подряд. Однако молодым можно и даже должно любить. Мир сочувственно и благосклонно смотрит на их остекленелый взгляд, рассеянность, тяжкие вздохи. Но человеку сорока пяти лет уже пора заняться другими делами. По всеобщему мнению, он должен был уже разобраться с этой стороной своей натуры, успокоиться в определенной роли: мужа и отца, закоренелого холостяка, бабника, гомосексуалиста – и устремить свои силы на что-нибудь другое. Но любовь, как переживал ее я, пожирала мои силы и время в огромном количестве. Это первичное чувство, преломляющее сквозь себя все остальные ощущения, а в моем возрасте оно дополнительно усугублялось двадцатью пятью годами разнообразного жизненного опыта: он придает любви силу, но не смягчает ее философией или здравым смыслом.

Я был подобен человеку, терзаемому тяжкой болезнью, на которую он не может жаловаться и которая не дает права на сочувствие окружающих. Тот званый ужин полностью выбил меня из колеи в эмоциональном и интеллектуальном плане. Что пыталась сказать мне мать Марии во время гадания? Хотела ли она меня отпугнуть разговорами про Королеву Жезлов и трудную любовь к темноволосой женщине? Может, она что-то подозревает обо мне и Марии? Может быть, Мария догадалась о чем-то, глядя на меня, и рассказала матери? Невозможно: я был сама скрытность. И вообще, какое я имею право думать, что старуха врала? Конечно, она выглядела шарлатанкой в сравнении с другими роуздейлскими матерями – к примеру, с матерью Холлиера, от которой нельзя ожидать ничего необычного. Но мадам Лаутаро – пхури дай, и к ней нельзя подходить с той же меркой. Ни одно происшествие этого необыкновенного вечера не укладывалось в мой обыденный опыт. Что-то в глубине души подсказывало мне, что это была не просто веселая ночь с цыганами-эмигрантами, – это встреча первородной важности и значения.

Не только моя собственная реакция, но и реакция Холлиера убедила меня, что я был в необычном для себя настрое, в корне отличном от всего, что я когда-либо знал. Будущее Холлиера было мрачно, а пхури дай гадала Холлиеру, и он ее слушал в таком напряжении чувств, что мне стало страшно: вдруг прозвучит что-нибудь, что лучше оставить недосказанным? Если бы цыганка все выдумывала, она бы, конечно, не наговорила столько зловещего. Это правда, что нам обоим пришел на выручку козырь из старших арканов, но для Холлиера – только после того, как он выбрал во второй раз. Нет, гадание не пахло шарлатанством; оно, как монисто из талеров Марии Терезии, было из другого мира, но звенело, как настоящее золото.

Так с чем же я остался? С обещанной любовной историей, в которой кто-то будет чинить препятствия, но кончится она хорошо, хотя мне суждено и обретение, и утрата. Любовная история у меня, несомненно, уже есть.

Что за вечер! Каждая подробность помнилась ясно, вплоть до странного чесночного привкуса в кофе. Яснее всего был поцелуй Марии. Суждено ли мне испытать это еще раз? Я твердо решил, что в следующий раз поцелую ее только в роли желанного ей возлюбленного.

Когда я ночью думал о ее поцелуе и о своем решении, в этом был благородный налет романтики, но те же мысли поутру наполняли меня почти что ужасом. Унизительно было думать, что у моей любви горячая голова и холодные, трясущиеся от страха руки. Но так уж оно было: я жаждал вкусить меда любви, но боялся связанной с ней ответственности, а это невозможно для мужчины средних лет, к тому же священника, даже если для молодых влюбленных правила иные. У моей любви была голова Януса: одно лицо, молодое, смотрело назад, на все наслаждения моей юности, на радости поисков и завоеваний, поцелуев, объятий, постели. Но другое лицо, взрослое, видело комический брак старого холостяка с молодой женщиной, ибо я не мог помыслить ни о чем, кроме брака. Я не мог предложить Марии ничего бесчестного, а священный сан запрещал мне даже думать о легкомысленном сожительстве, какое подобает раскрепощенным юнцам. Но брак? Я уже много лет назад отложил всякую мысль о браке – без труда, поскольку тогда у меня не было никого на примете, к тому же я считал, что приходской священник много теряет из-за отсутствия жены, но выигрывает гораздо больше, если может всего себя посвятить работе. Я ведь еще не стар и могу изменить свою жизнь? Человек, заявляющий, что в сорок пять лет он уже стар для такой естественной вещи, как влюбленность и женитьба, действительно старик. Чем больше вздыхало и чахло молодое лицо моего Януса, тем строже становилось старое.

Смотри на вещи трезво, говорило мое дневное «я». Ты живешь в удобстве и спокойствии, никому не отчитываешься за свои привычки, у тебя есть время для работы и для себя, особенно для духовных трудов, которым ты отдаешь столько сил и которые так долго были твоей главной радостью. Тебе не нужно иметь машину; обслуга колледжа заботливо присматривает за тобой, потому что за год ты раздаешь около пятисот долларов чаевых им и другим людям, облегчающим твой путь. Тебе не нужно жить в пригороде, отрывать от себя куски для выплат по ипотеке и беспокоиться о зубных брекетах для своих детей. Ты живешь если и не по-княжески, то лучше многих людей своего класса, так что будь осторожен, Даркур, и не наделай глупостей. «О ленивая, изнеженная скотина! – кричало в ответ мое ночное „я“. – Неужто подобные меркантильные соображения для тебя дороже, чем завершение собственной души? Если ты выдвигаешь подобные оправдания для обуздания плоти, как можешь надеяться на совершенствование духа? Жирный слизняк, ты недостоин подаренного тебе Откровения!»

60
{"b":"168165","o":1}