Жаль, не в уродливую, искаженную страхом и ненавистью рожу.
Вурдалак взвился в воздух. С места, надетый на железный штырь, он перемахнул меня фантастической красоты прыжком и выскочил наружу. Вбежал в облако пара, исторгаемое разлагающимися солдатиками, поскользнулся на мокрых, набитых гнильем тряпках, упал. Пешня вошла еще глубже. Он завизжал как свинья, поднялся и, не оборачиваясь, заковылял к тиру. «Под землей нам, ночным, уютней».
Ну это мы еще проверим.
Я подскочил к Эмину – и отшатнулся. В угольной яме ворочался, агонизируя, жуткий и в то же время жалкий монстр. При общей человекообразности было в нем что-то от летучей мыши и от бесшерстной кошки-сфинкса. В момент смертельной опасности в Эмине пробудился-таки высший нетопырь и попытался принять свою истинную форму. Но слишком уж поздно.
От молодого красавца Пикассо у этого создания остался только клок жгуче-черных кудрей на измочаленной кошачьей голове да еще человеческий глаз. Он смотрел на меня с невыразимой мукой. И с мольбой.
Вытянутые челюсти раздвинулись. Шипение беззубого рта и хрип искалеченной глотки сложились в слова:
– Не… мед…ли…
– Конечно, – сказал я. Голос меня не подвел, и это было хорошо и правильно. – Знай, ты настоящий мужчина, Эмин Байрактар. Настоящий знаменосец. Горжусь, что был знаком с тобой.
Потом подобрал топор и, тщательно вытерев лезвие рукавом, сделал то, что должен.
* * *
Перед дверью в тир накапала крошечная лужица крови, в которой отпечатался след подошвы. Видать, рана получилась крайне серьезной, и Кирилыч ковырялся с замком не одну минуту.
Дверь осталась незапертой. Игнатьев знал, что я все равно приду, и не стал валять дурака с засовом. А может, ему просто было не до этого. Высший ты или не высший, но граненый железный прут в плече – плохое подспорье для продуманных поступков и логичного поведения.
Я глубоко вдохнул и выдохнул несколько раз. Так ныряльщики вентилируют легкие перед особо глубоким погружением. В тире меня наверняка ожидали сюрпризы, не менее опасные, чем те, что подстерегают дайверов в трюмах затонувших кораблей или в подводных пещерах.
Однако до стрелкового помещения я дошел спокойно, как на прогулке. Никаких разверзающихся под ногами бездонных ям, падающих сверху каменных плит или летящих из тьмы легионов кровожадных нетопырей. Вместо этого – приглушенный свет редких лампочек, детские рисунки на стенах, искусственные цветочки в кашпо. И кровавые следы на полу. Не припомню ситуации, в которой я бы радовался тому, что кто-то истекает кровью. Сегодня это случилось впервые.
Тир был освещен, как в день проведения соревнований. Ярко возле мишеней, спокойно на рубеже ведения огня и совсем никак посередине. Игнатьев сидел на стрелковом лежаке, скособоченный будто больное деревце. Пешню он как-то умудрился вытащить и даже сумел достать из оружейного шкафа длинноствольный пневматический пистолет, но после этого силы его оставили. Когда я появился, он только застонал.
– Отпрыгался, ночной, – сказал я.
– Посмотрим еще! – Он поднял пистолет и выстрелил.
Метил наверняка в лицо, но пулька щелкнула по груди, очень больно. На перезарядку и второй выстрел времени ему не хватило. Я бросился вперед, целя по вооруженной руке. Убивать его сразу я не хотел, о нет. Сначала – месть. Я собирался сделать то, чего не сделал в пятидесятые областной Конклав. Выбить все зубы, переломать кости, а уж после прикончить.
Из глубокой тени между шкафами вылетел стремительный черный снаряд и сшиб меня на пол. Когтистая лапа отбросила в сторону топор, вторая встала на горло. Над лицом нависла длинная, полная клыков пасть.
– Мурка, – просипел я. – Ты охренела?
Росомаха сжала когти, и у меня перехватило дыхание.
– Нежней, Кали, нежней, – сказал, подойдя, Игнатьев. – Понимаю, что эта кретиническая «Мурка» звучит как оскорбление и надоела тебе до чертиков, но потерпи. Он нужен мне живым. И как можно дольше.
Давление когтей немного ослабло.
– Видишь, как получается, тезка? Ирония судьбы, одна штука. Послушайся ты Мордвинову, не лежал бы сейчас как мышонок под кошачьей лапой. Но я-то знал, что у тебя рука не подвинется друга пристрелить. И очень удивился, когда Алиса Эдуардовна привезла отрезанное ухо. Чуть было не переменил о тебе мнение в лучшую сторону. Кого освежевал-то, тезка?
– Сторожевую собаку из соседнего сада. – Я смотрел росомахе в глаза и не видел там Мурку. Сейчас это был чужой, злобный зверь. Кали.
– Жалко животинку, – фальшиво огорчился Игнатьев. Он оживал прямо на глазах. Выражение страдания сошло с лица практически полностью. Фигура выпрямлялась, кровотечение прекратилось. Он еще не достиг наилучшей упыриной кондиции, но к всегдашнему состоянию школьного кочегара уже вернулся. Наверно, в оружейном шкафу помимо винтовок да пистолетов имелся и некоторый запас жидкости. – Зря погибла. Получается, аж два коллективных сада сторожей потеряли. Осиротели за одну ночь. Ужасная трагедия.
С Муркиного языка сорвалась капля слюны, упала мне на подбородок. Горячая.
– Когда ты ее подчинил? – спросил я.
– Давно. Еще до того, как вы встретились. Собственно, ты и нашел-то ее только потому, что я так захотел. Ты опасен, тезка. Туповат, но зато инициативен, силен, живуч. Везуч, непредсказуем. Интуиция завидная. Хоть и не веришь, что Председательница твоя бабка, но факт остается фактом. Бабка. Родная. Понятно, что за истребителем с генами матриарха глаз да глаз нужен. Человека ты бы не принял, а зверя запросто. Потому что сам зверь. Наверно, лучшее произведение Дарьи Никитичны. Пусть и посмертное.
Он прошел к оружейному шкафу, погремел там чем-то железным и вернулся обратно, неся в руке нож. Нож был необычным: короткое изогнутое лезвие, а вместо рукоятки – грубая кожаная перчатка без пальцев.
– Знаешь, что это такое? – спросил он, надевая перчатку на руку. – Это сербосек. Настоящий, золингеновский. Такими вот неказистыми ножичками хорватские усташи резали сербов во время Второй мировой. Десятками, сотнями. Понимаешь, тезка, люди – людей. Не упыри, не демоны. Не пришельцы из космоса. Люди.
– Зачем мне это знать?
– Чтоб легче принять то, что случится. Если вам можно убивать из ненависти, то нам, для утоления голода, – тем более.
Он присел возле меня на корточки и коротко чиркнул сербосеком по скуле. Снял пальцами выступившую кровь, поднес руку к лицу, полюбовался и облизал. Зажмурился от блаженства. Он весь отдался смакованию – больше, чем позволяла ситуация. Должно быть, моя жидкость и впрямь пробирала его не хуже наркотика.
На мгновение в темных зрачках росомахи что-то мелькнуло. Живое, свое.
– Убей меня, девочка, – прошептал я. – Не отдавай этой падали.
Ее пасть, дрожа от напряжения, открылась на всю ширину. Из глотки вырвался полувздох-полувсхлип.
– Давай же! – рявкнул я. – Да пребудет с нами ярость.
Мурка крутанулась. Удар когтистой лапы рассек ногу Игнатьева от паха до колена. Упырь покачнулся. Мурка саданула второй раз, поперек живота. Замешкайся Игнатьев или начни сопротивляться, следующий взмах когтей оказался бы последним. Я много раз видел эту серию в исполнении росомахи: нога, живот, глотка. Каждый последующий удар сильнее предыдущего. В двух случаях из пяти завершающий просто-напросто отрывает низшему голову. Совершенно неважно, что противостоит когтям – мягкая шея «новобранца» или жесткая, как сапожная подошва, «сержантская» выя.
Но Игнатьев не был низшим. Третий удар пришелся в пустоту. Упырь исчез. Лишь мелькнул в воздухе размытый силуэт.
– Мурка, будь тут! – Я схватил топор и помчался к выходу.
Не дать уйти. Не дать гаду уйти. Мгновенные перемещения требуют от нетопыря огромного выброса энергии. А силы у израненного Игнатьева подходили к концу.
Как только я выскочил в коридор и завернул за угол, в тире раздался Муркин визг. Это был не торжествующий победный вой. Это был крик боли и страха.