Она будто извинялась за то, что муж отдыхал, когда большинство людей только начинали рабочий день.
Из коридора послышались голоса — кто-то вошел в квартиру. Рина побледнела. Вернулась из школы дочь Альтерманов, Лея, ничего еще не знавшая о случившемся.
На пороге возникла хрупкая, но высокая для своего возраста девочка с черными волосами до плеч. Взгляд как у матери, пристально-изучающий, хотя глаза не голубые — карие. Видимо, как у отца.
— Мама… Что случилось?
Беркович тихо вышел в коридор, где Кармон подпирал стену, и закрыл дверь на кухню. Вообще-то не следовало оставлять мать с дочерью наедине — если Рина причастна к убийству, то сумеет сейчас проинструктировать Лею, как себя вести и что говорить. Но если преступление было обдумано заранее, то дочь, возможно, в курсе?
В кухне было тихо, минут через пять Беркович вошел и обнаружил мать с дочерью сидевшими за столом друг напротив друга, перед каждой стояла чашка крепкого чая, и на тарелочке лежали печенья. При его появлении обе замолчали, но о чем-то они говорили перед тем, как он вошел, — спокойно, без истерики, будто не мужа и отца только что потеряли, а постороннего дядю, о котором сейчас и судачили.
Третья чашка тоже была на столе, и рядом горстка печенья на отдельной тарелочке — для него. Беркович сел, изучающе посмотрел на девочку. Ему показалось, что спокойствие ее было показным — для него или для матери? Хотела Лея поддержать мать или убедить полицейского, что она не ребенок? Была в этом некая фальшь, нарочитость, интерпретировать которую он пока не мог, разве что предположить (безосновательно, только потому, что так ему показалось): обе что-то знают о трагедии, и обе ничего не скажут.
Что ж, будем исходить из этого.
— Мама сказала тебе, что произошло? — участливо спросил Беркович. Риторический вопрос, но его следовало задать.
Лея опустила в чашку печенье, оно сразу намокло. Кусочек отвалился, упал в чай, пошел ко дну, и Лея, отложив остатки печенья на блюдечко, принялась ложкой размешивать жидкость, пить которую было уже невозможно.
— Мама сказала, что папу убили. Это неправда? Ведь правда, что это неправда?
Беркович посмотрел на Рину — мать была в шоке: остановившийся взгляд, дрожащие пальцы, крепко сжатые губы.
— К сожалению… — пробормотал Беркович, не очень представляя, как разговаривать с девочкой. — Я хотел бы задать тебе несколько вопросов, в присутствии мамы, конечно. Но если ты плохо себя чувствуешь…
— Я нормально себя чувствую, — сухо отозвалась Лея. — Спрашивайте.
Что-то Рина пыталась сказать дочери взглядом, но Лея опустила голову, положила в рот печенье и старалась не смотреть ни на мать, ни на полицейского.
— Ты говорила с папой перед школой?
— Да. Папа меня разбудил. Он всегда меня будит. Он рано встает.
— О чем вы говорили?
— Не помню. Про музей. Чтобы я посмотрела… не помню.
— Папа звонил тебе в школу?
— Нет. Он никогда не звонит до двенадцати.
Беркович поднялся, отодвинул на середину стола свою чашку. Зачем? Надо было что-то сделать, что-то подвинуть, будто движение стало словом, будто, подвинув чашку, он обратился к Лее с ей одной понятным вопросом. Она подняла на него взгляд — глубокий, как пропасть, в которую падаешь без надежды достичь дна.
Он пошел к двери и услышал голос Рины:
— Нам что-то надо сделать? Прийти в полицию?
Беркович обернулся.
— Пока ничего. Чуть позже за вами заедут и отвезут в Абу-Кабир… В общем, вам объяснят. Здесь побудет сержант. Там, внизу, репортеры. Если у вас силы…
— Нет!
— Я скажу сержанту, он никого не впустит, не беспокойтесь.
* * *
Вечером в Тель-Авиве стало прохладнее — не в том смысле, какой обычно придают этому слову. Температура воздуха не изменилась, но дышать стало легче: потянуло ветерком с востока, то ли из Иорданской долины, то ли издалека, не из Иордании даже, а из Аравийской пустыни. Сухой ветер казался более прохладным, чем оседавший влагой на коже ветер с моря, дувший весь день и не позволявший Берковичу обдумать впечатления от работы «на объекте». Кондиционер в его кабинете гнал теплый воздух, техник, вызванный еще утром, сообщил, что будет завтра, обычное израильское разгильдяйство. Если совещание у генерала назначено на три часа пополудни, а началось в половине четвертого, это вполне терпимая задержка.
О сегодняшнем убийстве речи на совещании не было, обсуждали инцидент у мечети Хасана в Яффо, где кто-то намалевал на стене минарета «Смерть арабам!» и подписался глупо и бессмысленно: «Еврейский террорист». Беркович полагал, что это ребячья выходка, мозгов у дураков-мальчишек меньше, чем желания действовать, а действие для них не результат обдуманного решения, но проявление спонтанной воли, дарованной Творцом всем и каждому, в том числе и тем, кто не умеет своей волей пользоваться согласно инструкции, которая тоже дана была Господом и начертана на скрижалях.
Стоя в пробке на улице Жаботинского, Беркович вспоминал разговор с Риной и Леей, а потом беседу с Ханом, умевшим рассуждать порой более здраво, чем это получалось у старшего инспектора, довольно часто оказывавшегося (как он сам считал) во власти излишне романтического представления о преступной среде и потому время от времени делавшего выводы, не то чтобы не имевшие отношения к реальности, нет, расследования у Берковича обычно оканчивались арестом подозреваемого, который потом в суде получал свое — за последние годы у старшего инспектора почти не было осечек, — дело было вовсе не в этом, а в том, что романтический склад ума приводил Берковича к верным выводам не путем тщательного анализа улик и слов, сказанных на допросах свидетелями, а спонтанно, интуитивно, и лишь потом он наводил мосты, сопоставлял факты с выводами и обычно убеждался в их правильности. Тем не менее, отдавая дань интуиции, Беркович относился к ней с подозрением, как всякий профессионал, привыкший строить обвинительные заключения на трезвом расчете.
Сейчас интуиция говорила Берковичу, что мать с дочерью никакого отношения к смерти Альтермана не имеют. Но и никто посторонний тоже не мог убить Натана, поскольку… Да, пресловутая загадка запертой комнаты. Никто не мог ни войти, ни выйти, ни находиться там в то время, когда Натан получил удар по шее странным камнем, похожим на помесь уродливой куклы с Фредди Крюгером.
— Обычный камень, — сказал Хан, изучив отколотый маленький кусочек ноги — там, где поверхность была довольно остро отточена. — Гранит с примесью известняка. Если бы не было примеси, камень был бы еще более твердым и легко полируемым. Посмотри на эти едва заметные выщерблины, они возникли, когда поверхность камня полировали на полировальной машине вроде немецкого «Боша».
— Никогда не думал, — признался старший инспектор, — что камень можно так остро наточить. Казалось, что он раскрошится раньше.
— Это так, — согласился Хан, осторожно держа «куклу» за «голову», бесформенную, как помятый пластилиновый шар, но все же с явно видными вмятинами на месте рта и глаз и очевидной выпуклостью там, где, по идее, должен был быть нос. — Все зависит от химического состава породы. Чуть больше известняка, и камень начнет крошиться при полировании, чуть больше гранита, и полировать с помощью обычных методов станет слишком трудно. Как ты думаешь, чем брились наши предки? Такими каменными лезвиями и брились.
— Да? — с сомнением произнес Беркович. — Мне казалось, что они не брились никогда, судя по бородам, изображенным…
— Бороды были у жрецов, — перебил старшего инспектора эксперт. — А посмотри на древнеримские статуи…
— Пожалуй, — протянул Беркович, вспомнив бритые подбородки Цезаря, Цицерона и самого Тита Веспасиана, покорителя Иудеи и разрушителя Второго храма. — Хорошо, убедил. Странная все же игрушка, если кто-то хотел действительно сделать нечто похожее на куклу. Зачем было оттачивать ноги и руки? Для чего вообще такой уродец? Никакая девочка — а если это кукла, то явно не для мальчишеских игр — не стала бы играть с такой Барби.