В книгах часто читаешь: узнав, сколько ему осталось жить, герой все силы направляет на то, чтобы доделать начатое, попрощаться с друзьями и любимыми, в общем, прожить оставшееся время так, чтобы, умирая, не было стыдно за бесцельно прожитые месяцы. Может, кому-то удается так поступать, я, наверно, не из их числа. И сейчас мне стыдно, да. А тогда было только жуткое ощущение обреченности и никчемности. У меня лежал неоконченный роман — лучшее, как я думал, мое произведение. Я так его и не дописал, не знаю, что стало с текстом после моей смерти.
Будь у меня сила воли, я бы наложил на себя руки. Видите ли, отец Александр, я почти уверен был, что после смерти продолжу жить в другой реальности, там, где болезнь меня не свалила, мне ведь было всего полвека — жить и жить. Если бы я точно знал, что после смерти жизнь продолжится, то не страдал бы так, не мучился, встретил бы смерть если не с радостью, то с философским спокойствием. Но я не был уверен! Вдруг эта моя жизнь — последняя и больше не будет ничего?
Отелло признавался своему лейтенанту: «Из всех страданий, верь мне, Яго, нет ужасней сомненья!» И это так, можете поверить, отец Александр. Когда точно знаешь, что скоро умрешь, но при этом сомневаешься, что будет (или чего не будет) потом.
Я умолял врачей найти лучшее лекарство, применить новейшие методы, я всех достал своим нытьем. И в то же время умолял высшие силы, чтобы все быстрее кончилось, чтобы не было мучений, чтобы заснуть однажды, а утром проснуться в другом мире здоровым и вспомнить о пережитом ужасе, как вспоминал о других своих жизнях…
Может, если бы меня лечили в Москве… Медицина у нас была хорошая, но бедная. Я читал, на Западе уже существовали средства против лейкемии, но в Баку о них только слышали. В республиканской больнице, где я провел последние недели, даже с простыми болеутоляющими были проблемы, и когда начались боли…
Не хочу об этом вспоминать, отец Александр, не могу. Марина переселилась ко мне в больницу, а я не хотел ее видеть, потому что она оставалась, а мне предстояло отправиться неизвестно куда. Валерик приходил каждый день, он учился, встречался с девушками, у него, я подозревал, появилась невеста, о ней он шептался с матерью в углу палаты, понижая голос, чтобы я не слышал, не хотел, наверно, обременять меня своими проблемами, а я обижался, мне не нравилось их секретничанье, мне казалось, что они обсуждают детали моих будущих похорон.
Я пытался заглушить боль воспоминаниями. Как во второй жизни бегал с Фариком на бульвар кормить голубей. Возвращались мы домой с исклеванными ладонями, но довольные так, как больше никогда в жизни… во всех жизнях. Даже когда получил направление в обсерваторию. Или когда стал майором. Когда держал в руках свою первую книгу. Или… В общем, никогда.
И еще вспоминал студенческие годы. Четвертая, пятая, шестая жизни. В седьмой и других КВНа не было, иные случились времена, более скучные и, наверно, правильные. А в четвертой, пятой и шестой был КВН, и мы выиграли кубок города, в пятой я даже участвовал в республиканской команде, мы ездили в Москву, на телевидение, это были радостные победы, и даже поражения тоже' были радостные, потому что… наверно, потому что они просто были. А могли не быть, как я понял впоследствии.
Сознание уходило. Вместо Марины я видел чужую женщину, она хотела сделать мне больно… Вспоминал шекспировское: «Зову я смерть, мне видеть невтерпеж…» Остальные строчки ускользали, а эти я повторял, как заклинание, а потом и их забыл, и ничего в мире не осталось, кроме почему-то желтых теней и багровой боли, которая длилась, длилась…
10
Я очнулся как-то ночью, выпал из сна, будто что-то меня толкнуло, и в первое мгновение не понял, где нахожусь. В комнате было, прохладно, отопление только вчера выключили, на ночь я оставлял масляный обогреватель, придвигал ближе к дивану, на котором спал последние месяцы после того, как.
«Наверно, приснился кошмар», — подумал я и сразу, как это всегда бывало, вспомнил первую свою жизнь, вторую, третью… до последней, девятой, закончившейся только что на койке республиканской больницы в далеком сейчас от меня Баку.
В первые секунды в голове царила сумятица, но очень быстро все разложилось по полочкам, я встал и пошел на кухню поставить чайник. Очень захотелось кофе покрепче. Успокоиться и понять. Понять и принять. Принять и жить дальше.
Вот уже четыре года я жил в Москве. Сразу вспомнил: в этом мире я был астрофизиком. Опять. Как в седьмой жизни, занимался нейтронными звездами. Союз, однако, распался в восемьдесят четвертом, сразу после того, как помер Брежнев. Как раз и цены на нефть грохнулись, а американцы начали разрабатывать систему противоспутниковой обороны, очень дорогую и амбициозную. И экономика у нас рухнула. Я тогда только-только стал старшим научным сотрудником, и «радости» переходного периода прошли мимо нашей семьи, нам с Мариной было не до политики, болела Светочка, у нее нашли митральный порок с осложнениями, врачи говорили, что девочка не выживет, нужна пересадка сердца, в Союзе таких не делали, да и в мире только в двух местах — в Берлине и Кейптауне.
Но все обошлось. Какое было счастье, когда известный в городе кардиохирург Кажлаев позвонил нам домой и сказал, что последняя кардиограмма показала неожиданное улучшение в работе клапана.
Это, мол, случается, но очень редко, ваша дочь родилась в рубашке, в том смысле, что все не так плохо, как могло быть, операция больше нe требуется, нужно соблюдать режим и не волноваться по пустякам…
В общем, заснули мы с Мариной страшным сном в стране, которая называлась Советским Союзом, а проснулись вместе со Светочкой в независимом Азербайджане. И дальше все было прекрасно — не без сложностей, конечно. Приходилось экономить, а в конце восьмидесятых пропали из свободной продажи мясо и масло, ввели талоны, но это мелочь, главное — Светочка окончила школу с золотой медалью и поступила в университет, где и мы с Мариной учились когда-то. Решила стать биологом, как мать, склонности к точным наукам у нее никогда не было.
В восемьдесят седьмом моего шефа избрали членкором республиканской Академии, а я стал ведущим научным сотрудником. Печатались мы в зарубежных журналах — московские теперь тоже считались зарубежными, но шеф, став членкором, получил собственный валютный счет специально доя оплаты зарубежных публикаций.
В девяносто втором мы переехали в Москву — Корепанов, директор Астрономического института, старый мой знакомый, тоже Iсбился в членкоры, только, понятно, Российской Академии, и однажды, когда я приехал в командировку, спросил: «Не хочешь ли перебраться? У меня есть вакантное место в лаборатории релятивистской астрофизики».
Тогда я, понятно, не мог вспомнить, как в другой жизни в то же примерно время тот же Толя Корепанов сетовал, что не может… нет лимитов… Вспомнил я об этом значительно позже, а Толе ответил: «С удовольствием»…
Купили мы (в кредит, понятно) квартиру в не близком к центру Теплом Стане, Светочка перевелась на биофак МГУ (Толя посодействовал, замолвил слово декану), Марина устроилась в филиал американской фирмы, очень прилично получала, и все было у нас хорошо.
Но все хорошо не бывает, верно? В девяносто четвертом у жены обнаружили быстро прогрессирующий мышечный синдром — наследственную болезнь, которая могла проявиться, а могла и не дать о себе знать. Но — не повезло. Кому? Марине? Мне? Нашей дочери или, возможно, нашему сыну Валерику, который в другой реальности, похоронив отца, возможно, сидел сейчас у постели матери, зная, что скоро предстоят еще одни похороны?
Знаете, отец Александр, вспоминать собственные смерти не так страшно, как смерть самого близкого человека. Жили мы с моей Мариной не всегда гладко, а в двух моих жизнях совсем плохо, но так получалось, что я уходил первым, оставлял жену одну, и возвращал ее себе в продолжении своей жизни. А теперь уходила она, и самое страшное, что могла уйти совсем. Я тоже умру и проснусь в другой жизни, но Марины там может не оказаться, там она тоже уйдет раньше меня, и какими мелкими, ненужными, пустыми представлялись мне наши прошлые ссоры…