— И… забавная?
— Жуткая, сударь.
— Милейший, — сказал Этцель, — это как раз то, что нам надо: дрова и история! Историю!
— Через минуту все будет готово, — сказал трактирщик.
В самом деле: он вышел, но лишь для того, чтобы тут же вернуться с охапкой дров.
— Итак, — сказал хозяин, — вы непременно хотите, чтобы я рассказал вам историю, на которую намекает наша фамильная картина?
— А вы могли бы предложить нам что–нибудь более занимательное?
Трактирщик, видимо, покопался некоторое время в своих воспоминаниях.
— Нет, — сказал он. — Ей–Богу, нет!
— Тогда рассказывайте, друг мой.
— Если когда–нибудь вы, в свою очередь, запишете или станете рассказывать эту историю, ее можно назвать
«Заяц моего дедушки».
— Уж не премину, — ответил я этому достойному человеку. — В наше время, когда мы часто больше озабочены названием, чем самим романом, этот заголовок ничуть не хуже любого другого.
Мы притихли, подобно тем, кто три тысячи лет назад дивился рассказам Энея.
— Мой дед не был богат, но занимался прибыльным ремеслом, — начал трактирщик. — По крайней мере, если верить одной пословице, оно слывет прибыльным. Он был, как это сейчас говорят, фармацевтом или, как говорили раньше, аптекарем. Раньше — это, если вам угодно знать, в тысяча семьсот восемьдесят восьмом году. Он жил в небольшом городке Тэсе, в шести милях от Льежа.
— Три тысячи жителей. — вмешался Этцель. — Знакомо до боли, будто мы сами его строили. Давайте дальше.
Рассказчик продолжал:
— У его отца была та же профессия, и дедушка, единственный сын в семье, получил в наследство бойко торгующую лавочку и несколько тысяч франков, скопленных моим прадедом покупкой трав за медные гроши и их перепродажей за серебряные монеты, ибо — мне совестно, я ввел вас в заблуждение — он был не совсем аптекарем, а торговцем лекарственными травами.
Безусловно, дед мог сколотить из этих денег кругленькую сумму, которая росла бы, как снежный ком, но у него было два отвратительных порока: страсть к охоте и ученым занятиям.
— Эй, хозяин! — вскричал я. — Поосторожнее со словами. Никто из нас не претендует на то, чтобы зваться ученым, Боже упаси! Но все мы считаем себя охотниками.
— Вы все сейчас поймете, сударь, — продолжал трактирщик. — Если бы вы мне дали закончить фразу или, скорее, дополнить ее несколькими словами, то увидели бы, что я считаю любовь к охоте добродетелью для человека, которому нечего делать, потому что, не зная, чем заняться, он мог бы причинять зло себе подобным, а не животным. Но это великий грех, самый отвратительный смертный грех для человека, который должен питаться от трудов рук своих. Два греха вдвойне повлияли на деда. Наука убила его тело, а охота погубила душу.
— Постойте! — сказал я. — Чтобы выдвигать подобные теории, недостаточно на минуту стать сочинителем. Выдвигать — так объяснять.
— Это я и собирался сделать, но вы, сударь, перебили меня.
— Да замолчишь ли ты наконец! — сказал Этцель. — Мы почти погрузились в сладкий сон, а ты разбудил нас сменой интонации. Продолжайте, почтеннейший, продолжайте.
— Может быть, господа предпочитают вздремнуть? — обиделся трактирщик, сильнее задетый замечанием Этцеля, чем моим.
— Что вы, что вы! — поторопился я возразить. — Но обращайте внимания на слова моего приятеля. Он принадлежит к особому классу наших соотечественников, которых естествоиспытатели выделяют в самостоятельную категорию, genus gomo, species blageur[3]. Продолжайте, мы вас слушаем. Вы остановились на смерти плоти и погибели души вашего деда.
Рассказчику не на шутку хотелось на этом и закончить.
Не устояв, однако, перед моими настойчивыми просьбами, он продолжал:
— Итак, речь шла о том, что из–за чтения мой дед стал сомневаться во всем, даже в святых и Боге, а из–за охоты подорвал семейное состояние, с таким трудом собранное, или, вернее, сохраненное моей бабушкой, — как я уже сказал, большая часть денег досталась им от моего прадеда.
По мере того, как со своей ученостью дед погружался в безбожие, болезненное состояние его души стало выдавать себя во внешних признаках. Сначала он запретил бабушке ходить к мессе в иные дни, кроме воскресенья. Ей было разрешено посещать только неторжественные богослужения.
Он сказал, что она может просить в своих молитвах о ком угодно, только не о нем, ибо небесные владыки, как и владыки земные, вспоминают о нас, только чтобы причинить зло. Так пусть они забудут о его существовании. Затем он запретил ей и детям молиться по вечерам возле его постели, как это было с незапамятных времен принято в патриархальных обычаях семьи. Наконец, при звуках колокольчика, возвещавшего о соборовании, никто не мог выйти и присоединиться к шествию, чтобы проводить святое причастие до дома умирающего, родственники признавали смерть во Христе. Правда, некоторое время дед еще разрешал жене и детям, то есть моим отцу и тетке, выходить при святом звоне на порог и стоять там на коленях, пока мимо проносили причастие. Но вскоре даже это последнее проявление религиозности было запрещено.
Конечно, деда так часто не было дома — он уходил рано и возвращался поздно, особенно по воскресеньям, — что бабушка могла в эти дни слушать не только малую службу, но и.торжественную мессу, вечерню и отпевание, а в обычные дни идти за святым причастием куда угодно.
Как вы сами понимаете, она не упускала случая это делать, надеялась на Господнее прощение ради ее благих намерений. Однако бабушка очень боялась мужа, так что, совершая религиозные обряды, всегда просила соседок: «Не говорите моему мужу, что я ходила к мессе!»
Вот и выходило, что эти просьбы, делавшиеся в интересах семейного спокойствия, а за него бабушка отдала бы вес на свете, показывали в Тэсе степень религиозных или, вернее, антирелигиозных чувств моего деда.
— Неплохо, неплохо! — пробормотал Этцель. — Немного растянуто, но если мы возьмемся это издать, будет нетрудно сделать нужные купюры.
— Знаешь, в чем твоя беда? — сказал я ему. — Ты прочитал и издал кучу книг и теперь не доверяешь тому, что просто и незатейливо. Что до меня, история мне кажется очаровательной. А вам, полковник?
— Мне тоже, — ответил он. — И все же я бы хотел, чтобы рассказчик приступил наконец к сюжету.
— Ах, полковник! Вы же воин, устраиваете осады и берете города. Вам ли не знать, как редко крепости берутся штурмом, единым натиском? Прежде чем прокладывать траншею, надо проложить параллели, прорыть ходы сообщения. Наш хозяин тоже копает ходы сообщения, проводит свои параллели! Припомните, осада Трои длилась девять лет, а Антверпена — три месяца. Продолжайте, мэтр.
Трактирщик покачал головой. Видимо, хотел ясно показать, сколь мало он ценит моих товарищей как слушателей.
— Да, сударь, — сказал он мне, — я продолжу. Но вы вполне можете похвастаться тем, что мой рассказ — для вас, и только для вас одного.
На последнем слове он сделал ударение, словно для того, чтобы у моих приятелей не осталось на этот счет никакого сомнения, после чего действительно продолжил:
— Я сказал, что отлучки деда, которые мало–помалу распространились с воскресений на другие дни недели, давали бабушке полную возможность оставаться, несмотря на наказы мужа, доброй христианкой. Однако, никак не затрагивая будущее загробное существование их душ, они наносили неслыханный урон их материальной жизни в настоящем. Вскоре дедушка забыл не только о своих обязанностях по отношению к Богу, по и о долге перед женою и детьми.
Дни его протекали в лесу, в поле на болоте. Он не боялся ни дождя, ни бури, ни снегопада, который в наших краях страшнее грозы. По вечерам, вместо того, чтобы вернуться домой, погреться у камелька, посидеть за семейным столом, он шел в кабак, где проводил время, закладывая с приятелями и рассказывая первому встречному о своих подвигах.
Он говорил и о минувшем дне, и о том, что было накануне, и даже о том, что ему хотелось сделать назавтра.