Его начало тошнить. Судорожные сокращения желудка следовали одно за другим, скручивали его, выкручивали, комкали, ломали, корежили. Он умирал. Он знал, что умирает. Мыслей не было. Была боль. Ее нельзя было локализовать. Она плескалась по всему телу, то тупая и ноющая, то пронизывающая и острая, как взвизг механической пилы. Времени не было, не было больше ни начала, ни конца, ни дня, ни ночи. Не было луча, и не было синих глаз, танцующих в этом луче. И не было лучей, танцующих в синих глазах. Их не было, и они были.
Мысли и образы, боль и воспоминания распадались, расщеплялись на обрывки, кусочки, осколки, молекулы, атомы. Качалась, качалась туфля, висевшая на ржавой трубе. И кто-то жалобно моргал, и на эти извиняющиеся глаза обрушивался оспенный кулак.
Он завыл. Ему казалось, что вой сотрясает стены сарая, рвется наружу, но это был всего-навсего жалкий хрип.
Арт потерял сознание, но и беспамятство не приносило облегчения.
Однажды ему показалось, что над ним склонилось лицо старика.
— Дайте мне закурить, — прошептал Арт. А может быть, только хотел прошептать. Он не знал. Он знал только, что, если старик даст ему зажженную папиросу, он сумеет поджечь сено и удрать, когда загорятся стены. Или сгореть. Что именно, было не так важно. Лишь бы не эта бесконечная пытка.
Но то ли старик покачал головой, то ли он вообще пригрезился — сигареты не было. Была пытка.
* * *
Он не знал, сколько прошло дней. Иногда он с трудом становился на колени, погружал голову в ведро с водой и пил. Несколько раз он вяло отмечал про себя, что вода в ведре почему-то не убывает, но мысль тут же куда-то ускользала от него.
Он ослабел. Судороги все еще сотрясали его тело, но уже с меньшей силой. Темнота по-прежнему клубилась в нем, но рвота стала мучить его реже. Иногда ему удавалось по нескольку минут подряд удерживать мысли от головокружительного хаоса. Это были самые страшные минуты. Они были населены Мери-Лу, Эдди Макинтайром и капитаном Доулом.
Он подползал к стенам сарая и пробовал разбить голову о стесанные бревна, но он был слишком слаб. Он пытался нащупать хоть что-нибудь похожее на веревку, но ничего не нашел.
Временами он стал впадать в оцепенение. Теперь уже не было ничего. Даже боли. Было только загустевшее, вязкое время, остановившееся время, застрявшее время, без прошлого и будущего и уж подавно без настоящего.
* * *
Арт пришел в себя от тишины. Густой, плотной, негородской тишины. И слабости. И странного, позабытого спокойствия. Ему захотелось встать, но он не мог. Он не мог даже вспомнить, каким мышцам для этого нужно сократиться. И он подумал, что обидно было бы умереть сейчас, когда впервые за долгие, долгие дни он не мечтал о смерти.
Когда за стеной раздалось собачье поскуливание, щелкнул замок и открылась дверь, он даже не мог повернуться.
Старик стоял над ним, с ужасом и жадностью вглядываясь в него, а он даже не мог открыть глаза, потому что свет нестерпимо давил на них, причиняя боль.
Должно быть, и собака тоже всматривалась в высохшее бесплотное существо, распростертое на провонявшей соломе, потому что она больше не скулила, а дышала часто-часто, вывалив от изумления язык.
— Ну и ну, — пробормотал старик. — Это ж надо… А ведь жив, хотя, надо думать, скоро помрет… Не может душа на костях жить. Что с тобой делать, доходяга? — Он потер шершавой расплющенной ладонью свое лицо, дыхание его прервалось, и он судорожно вздохнул. — Разве что попробовать несколько капель молока ему влить? Ты как считаешь, Фидо?
Старик ушел за молоком. Свет уже не причинял такой боли глазам, и Арт осторожно открыл их. Боже мой, как он устал. Он подивился слову «устал», которое употребил мысленно, и хотел было улыбнуться, но не смог.
Старик вернулся с баночкой молока и ложкой.
— Это ж надо, — сокрушенно и вместе с тем возбужденно пробормотал он, — что теперь с людями делают… Это что ж делается, ежели люди сами себя… А? — чувствовалось, что старик привык разговаривать с собой. — Это как же понять? Это кто же скажет? Зачем?
Он приблизил ложку ко рту Арта, и, видя, что тот не открывает его, неуклюже подсунул свои пальцы под его губы, и приоткрыл ему рот. На мгновение Арт испытал страх перед приближавшейся снова тошнотой, но несколько пахнувших не по-городскому капель благополучно просочились сквозь его высохшую гортань, и Арт с благодарностью опустил веки.
Глава IV
Арт окреп довольно быстро. Молодой его организм, словно истосковавшись по свежему воздуху, спокойной, тяжелой здоровой работе и простой пище, спешил обрести утраченные силы.
Старик жил на крошечной ферме один. Он бы, конечно, давно разорился, если бы попытался выжать из нее хоть какой-нибудь доходишко, но ему помогал сын, состоятельный химик, живший в Бельвью.
— Понимаешь, — медленно говорил по вечерам Арту старик, и в его выцветших глазах тлело недоумение. — Понимаешь, сын — он, слава богу, меня не забыл, как другие, — зовет меня: приезжай, мол, ко мне в ОП. Здесь, мол, спокойно. Почти не стреляют, не грабят. А по мне, так зачем спокойствие, если живешь за колючей проволокой, как скот какой-нибудь? Конечно, на фермах, бывает, и нападут, отстреливаться приходится. Но так далеко нарки редко забредают… Ты вот первый, — старик посмотрел на Арта и улыбнулся. — Да у меня и взять-то нечего. Разве что трактор. А на кой он нарку? Его еще продать нужно, а кому опять же нужен старый трактор, когда мелких ферм почти и не осталось? Обратно же Фидо выручает… Она чужого человека за милю учуивает… Конечно, иногда хочется поболтать с живым человеком. Вроде тебя, — старик неумело улыбнулся. — Ну ничего. С собакой поговоришь, с домом, с трактором… А потом и подумаешь, а они-то там, в джунглях или ОП, говорят друг с другом?
Старик еще не привык к живому собеседнику и каждый вечер убаюкивал Арта бесконечными монологами. Он рассказывал о себе, о сыне. О том, как на его глазах менялась жизнь, как белое снадобье заразило страну. Он рассказал, почему не хочет даже видеть своего сына. Его внук участвовал как-то в студенческой демонстрации протеста. Полиция открыла огонь. Семь человек остались лежать на мостовой. И среди них его внук. У сына были слезы на глазах, и голос его дрожал, но он сказал: «И правильно стреляли. Питер у меня единственный, но я готов пожать руку тем, кто нажимал на спуск, потому что эти протестующие безответственные юнцы толкают страну к гибели».
Он рассказывал, как люди состоятельные спасались бегством из городов, образуя первые охраняемые поселки — ОП, а города, разрушаясь, превращались в джунгли…
Арт слушал его краем уха и думал об Эдди Макинтайре, капитане Доуле, о покойном отце, о матери. О Мери-Лy он не думал. Он не разрешал себе думать о ней. Об Эдди Макинтайре и капитане думать было хорошо. Они помогали ему поправиться и окрепнуть.
Через несколько месяцев он решил съездить в Скарборо.
— Ты ведь вернешься? — спросил его подозрительно старик. — Смотри, второй раз я тебя не выхожу. Может, не стоит таскаться?
— Вернусь, — кивнул Арт.
— Ну, смотри, с богом. Ты ведь не маленький, хотя мог бы быть мне внуком… Возьми немножко денег.
Арт вытащил у старика из комода старинный кольт и отправился в город.
* * *
В первый же день он узнал, что капитана Доула перевели куда-то. Куда — не знал никто. Эдди Макинтайр по-прежнему был в Скарборо, но Арт никак не мог подкараулить его. Казалось, Эдди вообще не выходил из своей квартиры. Идти же прямо к нему не имело смысла. Если он и откроет ему дверь, его только с пистолетом в руке. Скорей же всего вообще не откроет. Не такой он дурак.
Самому высовывать нос также не следовало. У Эдди собак хватает. Тут же прибегут с докладом: «Угадай, Эдди, кто появился — Арт Фрисби. Помнишь, у которого девчонка повесилась? Здоровый такой, загорелый».
Арт поселился в полуразвалившемся отельчике на Рипаблик-авеню. На лестнице с выбитыми ступенями пахло мочой и рвотой. В крошечной сырой комнате в батареях центрального отопления жалобно булькало. Под потолком висела на проволоке голая лампочка, засиженная мухами. По ночам в коридорах слышались шаркающие шаги, торопливый шепот, неожиданные вскрики.