Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

4) Да и почему Львов, приехавший открыть главе правительства важный против него заговор, — был тотчас главой этого правительства арестован? И так арестован, что в течение всех последующих недель оставался невидимым, а сообщение его — известным лишь в передаче А. Керенского?

5) Почему свои решения — немедленно распубликовать «измену», арестовать главнокомандующего, заняв его пост — были приняты г. министром-председателем почти единолично, и большинство членов правительства узнало о них post factum [56].

6) И чем, наконец, объяснить, что Львов, едва выпущенный (уже перед самым переворотом), принялся все свои «сообщения» опровергать? Он печатно отрицал и «ультиматумы», и «заговоры», называя поведение мин. — председателя — «подвохом». Его опровержений никто не слушал, дело «введения большевизма» уже завершалось, о Львове забыли. Но все-таки, почему же он, если в августе открыл заговор правительству, которому был предан, — к началу октября этой преданности изменил? Не помешался ли (как говорили) в одиночном заключении? Или его поразило, что правительство, которое он «спасал», развалилось в первые же дни после «обнаружения заговора»? Почти все министры, — кроме мин. — председателя, — тогда ушли (лишь потом, некоторые, по отдельности, возвращались…).

Ответами на эти вопросы, конечно, еще не разрешится полностью загадка «корниловских дней». Даже если б факт заговора, и «мятежного наступления» Корнилова на Петербург 26–27 августа был доказан, — вряд ли это объяснило бы нам удовлетворительно все происходящее в Зимнем Дворце в знаменательные дни. Так же, как не объяснило бы существование любого «мятежа» все последующие действия правительства, т. е. «введение большевизма». Никакие действительно русские люди не стали бы в то время на сторону «мятежников» против февраля; но никакие русские люди не верили, и до сих пор не верят, что для спасения России от «мятежа» оставалось одно: прибегнуть к защите большевиков… [57]

Впрочем, периода послекорниловского я сейчас не буду касаться. Это дело другое, — и другие вопросы.

Мои сегодняшние, узкие, касаются лишь дела «Керенский — Корнилов».

Мне возражали: да стоит ли сызнова подымать эти вопросы? Десять лет миновало. Корнилов убит, и даже прах этого «государственного преступника» развеян большевиками по ветру… Нужно ли ворошить прошлое? И не все ли равно, кто кем был в прошлом, и как действовал? Ведь перед стихийным потоком событий люди бессильны. Свершилось так — значит так было суждено…

Если бы А. Ф. Керенский не высказывал неоднократно, что в «судьбу», в «железную необходимость» истории он не верит, — пожалуй, тогда вопросов ему и не стоило бы задавать. Но он верит в другое: он думает (как я), что «люди что-то весят в истории»; что-то значит «личность и личная воля». А кто это думает, тот понимает, что смотреть в прошлое — не пустое дело; человечески-необходимое дело. Уже потому хотя бы, что не осознать прошлого и себя в нем — верное средство лишить себя будущего.

Вот на каких основаниях (кроме других, упомянутых выше) строится моя надежда, что вопросы, обращенные к А. Ф. Керенскому, без ответов (ясных и прямых) не останутся. Мы хотим только правды. Может быть, в окружении А. Ф. Керенского, на «политических верхах», она давным-давно известна. Но эти «верхи» — не мы, не «все». Измену Корнилова А. Ф. Керенский поведал «всем — всем — всем». Пусть же и теперь он поведает нам, — «всем», — то, чего мы не знаем и что знает он.

ПОЛОЖЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ

Нечего себя обманывать: положение весьма печальное. В какой-то газете аноним жаловался даже прямо на отсутствие критики. Все, говорит, либо дружественные излияния, либо критика не «чистая», а с касанием «политики», чего жалующийся не признает. Относительно «дружеских излияний» он прав. Это не критика. А что такое жажда «чистейших образцов» критики — мы увидим, когда рассмотрим причины данного, столь печального, ее положения.

Речь идет о критике литературной, но в кругу эмиграции, и притом русской.

Что она русская — заметить важно; ибо нам, русским, — без ложной скромности, — есть чем похвалиться в истории не только прямой литературы, но и критики. Не всякий из нас готов тотчас от своей истории отречься и веселой ногой пойти на «вырождение» критики: во Франции, мол, выродилась, ну и У нас пускай…

О Франции можно поспорить особо; но в нас-то кажется, традиции критики еще живы и не так скоро умрут.

Однако сейчас мы — эмиграция. То есть, помимо всего прочего, круг до чрезвычайности суженный. Мы, если по Достоевскому, лежим все, и давно, на одной соломе. Ну да, ну да, подхватывают защитники «дружеских излияний», вот поэтому-то мы и должны быть особенно осторожны: неловко, слишком свободно, шевельнешься, — глядь, другого и ушиб. Художники итак самый чувствительный народ, теперь же, в эмиграции, они вовсе без кожи. К ним и цветком прикоснуться, и то надо с нежностью.

Все это верно, все это есть: и общая солома, и бескожная, сугубая чувствительность писателей, и еще кое-что… Но ведь есть, рядом, другое: память о русской критической линии; любовь к слову, мысли и жизни; и непреодолимое желание говорить о них правду.

Что же делать современному критику? Что выбрать? Покориться и тихо журчать, изливая нежные чувства? Или, если надоест, совсем замолчать? Или решиться, вопреки всему и всем, не изменять себе, как критику, и все-таки говорить правду?

Третье решение кажется героическим, но оно, прежде всего, бесполезно, практически неосуществимо. Не потому, что у нас нет критиков: они есть, и очень способные. Но они прекрасно знают, что не нашли бы места для своих «правд».

Дело вот в чем. Все органы печати в эмиграции — политические. Да и как иначе: не прямо ли детище политики — эмиграция? Не обусловлено ли самое бытие — политикой? Но принято иметь (из наивного снобизма какого-то) в каждом политическом органе — «художественный угол». До утомительности разнообразны «политики» этих органов; но художественные их углы построены одинаково, и одинаковое, неизменное, требование предъявляется к посетителям углов: являться с чистейшими образцами чистейшего искусства, чистейшей художественности.

Требование сугубо абсурдное сейчас, здесь, где каждый эмигрант, будь он художник, не может находится, по самому эмигрантству своему, абсолютно вне того, что зовут «политикой». И особо злостным абсурдом звучит подобное требование, обращенное к русской литературной критике.

Знаем ли мы в истории нашего слова такую чистейшую, беспримесную, критику? Знаем ли таких (настоящих, конечно) критиков? Длинно было бы доказывать примерами, что знаем мы других критиков; да и совестно заниматься этим, в учебник-то русской литературы каждый сам может заглянуть. Я только напоминаю: никто еще не подходил к художественному произведению без любви к слову — мысли — жизни: или это была не критика. Никто еще не подходил к писателю, вырывая его из времени, из эпохи, не стремясь угадать его лица, — или это была не критика. И наконец: никогда еще не удавалась критика тому, кто брался за оценку чужих творений, сам не имея никакой мысли, никакого собственного отношения к окружающему, не видя своей эпохи, не понимая себя в своем времени.

Вот почему и не вышло бы толку, вздумай кто-нибудь сунуться с «правдами», с настоящей критикой, в угол чистейшего искусства при любом современном органе. Наши критики это прекрасно знают и бесполезных попыток тоже не делают. И критики нет, хотя, повторяю, людей молодых, способных создать ее, зоркоглазых, любящих плоть слова и душу его, мысль, — сколько угодно. Присяжными лепетателями о чистом искусстве в каком-нибудь художественном нынешнем углу они не могут стать. Что же они делают, эти потенциально настоящие критики?

Что могут: ищут окольных путей и тропинок. Опасность немалая: легко ведь привыкнуть говорить не то или не совсем то, что думаешь и незаметным образом лишиться способности выражать свою мысль… Но как быть? И надо, конечно, с умением и осторожностью выбирать темы. Начинается выбор. Буду я только об иностранной литературе писать, говорит один со вздохом. Другой: а я только о советских романах. Третий: а я… но он еще не придумал специальности и собирает, пока что, незабудки для здешних друзей и соседей. Все знают, что и при специальных темах придется, хочешь не хочешь, «чистить» свою художественную критику. Надсмотрщики над углами искусства, хоть и разные, одинаково требуют «чистоты», невмешательства творцов и судей искусства в дела жизни. Некоторые из таких угловых надсмотрщиков не претендуют на звание спецов в искусстве и поясняют просто: «да» и «нет» не говорите, «белого» и «черного» не называйте, и тогда, пожалуйста: «барыня прислала сто рублей». Вот уговор, и мы следим.

вернуться

56

после события (лат.).

вернуться

57

Зато теперь, для спасения от большевиков, уж не к кому прибегать; да и опасно: как раз заслужишь кличку «пораженца». Слово это крайне «многосмысленно»: вспомнить, что когда-то носил эту кличку сам А. Ф. Керенский (я тоже, и не отказываюсь); звали его так весьма многие, начиная со старого Милюкова и всего его «думского блока». Думаю, что в прямом смысле эта кличка никому не подходила и не подходит, кроме большевиков.

87
{"b":"167585","o":1}